Изменить стиль страницы

Здесь уж Зимогоровы парни не вытерпели и прыснули в кулачишки, потому что они видели, как валялся на траве голый Пронька, как через мужицкие руки лезла к нему Кирилиха, ловчась угоить ему под спину веничек из молодой крапивки, и как шевелила постными, шелестящими губами: «Зеленое зелье — облегчай похмелье. Обожги, обстрекай, через зад умишка вдай».

— Ну, будя, будя, — остановил Влас сыновей, в открытую развеселившихся, и показал им донце своей ложки, незлобиво, потому как сам не мог без смеха. — Вот и весь совсем Семен Праведный был да сплыл. При нем жили, не сказать, богато, и без него не забеднели. А с пустым углом тоскливо стало. Уж сколько разов говорил в потребиловке, забросьте патретов. Как о стенку горох. А Маркс с бородой совсем пригоже глядится. И Ленин, без фуражки где, со своей живой прищуркой: того и гляди, спросит: «Трудненько живется-то, Влас Игнатьевич?» — «Я не жалуюсь, Владимир Ильич». Ленин для деревни, Сидор, линию вывел, хоть путем назови. Да в том и состоит: вот тебе земля, было говорено, владей и паши. На сколь ума да силы хватит, столь и вырастишь хлебушка. Много соберешь, сам ешь и другому дай, а заместо того бери железа на подковы, ситцу, сатинету на рубахи, пуговиц к штанам. Ну что там еще-то? Ну, чаю, патретов тех же, карасину, можно и сахару. Но на землице той все ломи сам. А когда у государства будет много тракторов и машин, всю земельку запашем сообща. Ох, Сидор, уж вот как не хотел я говорить с тобой об этом деле. А терпежу конец пришел.

Баландин в общем блюде только что выглядел крупный и жирный кусок свинины, посолил его на месте, облил из рубчатой склянки хреном и подобрался с ложкой. Усмехнулся:

— А ты говорил, разговору не получится. Да он прет из тебя, разговор-то. А за столом, верно, можно и так обойтись. Ешь-ко давай.

— Молочка выпьешь или чаю, Сидор? Чай морковный, самодельщина. Супротив фамильного жижа. Небось молочка?

— На верхосытку можно и молочка. Потом и чаю опять. Мне бы, Влас, после обеда на солнышке полежать. Томит ноги что-то.

— Ступай на телегу. Афоня постелет. Болят, должно, ноги-то? Снуешь и снуешь имя бесперечь.

— Сную, извиняй. В добрых людях и за стол садиться совестно.

— Где ты их наджабил?

— Талый Ключ. Ай забыл, как бродили? Сало уже несло по речке, а мы ее бродом туда да обратно. Двенадцать раз сряду. Ни много ни мало. Ноги у меня до того залуденели, ребята с сапог лед прикладом обкалывали. Не железо все-таки, а живое в сапогах-то.

— Железо что, железо поистерлось и хизнуло. А человек все живет, все надеется.

Из-за стола поднялись все разом. Коська взялся убирать посуду. Афоня понес из горницы кошму с подушкой стелить гостю на улице. Туда же пошли и Баландин с Власом.

Телега стояла у солнечной стены амбара, в безветренном уголке, где пахло теплой полынью, согретой землей и прошлогодней крапивой. На бревнах копились весенние мухи и густо гудели совсем по-летнему, будто уже сенокос на дворе, когда опоен воздух спелыми травами, когда пчелы, пауты и слепни так и зыкают, так и бросаются, очумев от жары.

Баландин разулся, умял кулаком угол подушки и лег. Подушка была большая, мягкая в цветастой коленкоровой наволочке, и голова Баландина утонула в ней, а сам он весело подумал о том, что только деревенские подушки способны убаюкать и навеять самые легкие, крепкие сны.

Влас — человек трезвый, слова всуе от него не слыхивали, и в селе почти ни с кем не перегащивается, то есть сам редко ходит в люди и к себе не зовет. В праздники, когда грешно работать, мажет волосы коровьим маслом, надевает чистую рубаху и ложится ничком в избе на лавку, — жена боится, чтобы не заболел он в эти дни принужденного безделья, потому что, засыпая в неурочное время, стонет и хворобно вздыхает.

По привычке настороженно встретил Влас и нежданного гостя Баландина, но скоро успокоился, почувствовал, что говорить им не о чем, так как теперь слишком разные они люди. Но старый фронтовой друг вошел в дом с той же, что и прежде, доброй, ненавязчивой дружбой, и Влас незаметно для себя стал с интересом приглядываться к нему. И вспомнил: ведь и в партизанском отряде вокруг Баландина всегда толклись люди, хотя он и горяч был и резок с ними и не особенно берег их в боевых передрягах. Широкий, громко удачливый и оттого бесшабашный, он, видать, во всем поубавился с годами, но в каждом слове и жесте его угадывалась та же выверенная цель, к которой постоянно стремился он, но теперь не только с лихим решительным размахом, но и степенным обдумыванием. Последнее приятно озадачило и растревожило Власа.

Влас привык и умел жить своим умом, а вот заявился Баландин и принес с собой какое-то явное, хотя и непонятное еще начало. То есть во Власе пробудилось прежнее доверие к своему бывшему командиру, и Влас обо всем этом думал.

Баландин уснул. А Власу надо бы еще половить бревен, но побоялся уходить на реку: уйдешь, а он проснется, да и был таков. Влас взял шорное поделье и сел рядом с Баландиным на другую телегу. Стал караулить пробуждение гостя, уже определенно ожидая от него важных слов.

Баландин и в самом деле спал недолго. Его, видимо, беспокоили ноги, потому как он никак не мог уложить их, потом начал вертеться на кошме и наконец сказал с виноватой досадой:

— Тут и весь мой сон. Да и на том спасибо. А солнышко-то, милое, греет. Так-то вот выпадет часок, поваляешься на солнышке да бог даст задремлешь, и не Баландин ты будто, а зверушка какая несмышленая. Вроде только-только народился: и глаза от света слепые, и что делать станешь, не беспокоит… А тебя, Влас, солнышко небось по борозде уж за плугом ведет?

— Ну где еще. Больно рано. А думки, верно, такие.

— Знамо: вспахать клинышек да засеять.

— Вспахать, Сидор, вспашем. Я вот уж и сбрую чиню. Закавыка с семенами образуется. Ваши из городу хлебную болезнь ноне лечили, и все село, почитай, без семян осталось.

— Я сюда с вашими мужиками шел и достаточно наслышан от них. Грустное дело у вас тут — вот что я скажу.

— Да ведь и по другим местам не шибко весело. Я всю зиму в Благовещенск к скорняку собирался и наладился, скажи, в самую распутицу. И правда, ума нет — у телеги не позаймуешь. Туда-то уехал на санях, а назад навершной хлюпал. Вишь, как весна ноне крутнула. Куда ни заедешь, Сидор, везде одна песня — хлеб. А дальше что? Гляди, не потерять бы нам доверие людей. У нас, по-моему, не те люди взялись за власть. А последнее время всю власть на селе подменил твой Мошкин. Ты сам от земли, не забыл небось, что в деревне всегда был сход. Общество выдвигало своих выборных, и ни-ни чтобы ослушаться их, потому выбирали опять же мужиков, что потолковей да похозяйственней, построжай. Выборы, их и теперь проводим, да выбирать не из кого. Партейцы, какие были, легли на дутовском фронте или уехали на стройки. Я вот остался, так у меня семья. Да и прицел держал личным примером в труде показать путь к сытой жизни. Я после гражданской со старшим своим — кто еще он был — да с бабой лопаткой копал свой загон. А за три последних года около полтыщи пудов сдал государству. Я за лето, Сидор, двое штанов изнашиваю впрах. А нонешнее дело взять, совсем никуда. По обязательному обложению в первую голову свез. И осталось, конечно, кое-что на обзаведение. Хомуты порвались, колеса на телегах разбиты, печь в избе прогорела — да мало ли в хозяйстве прорех. А тут уполномоченный Мошкин бумагу за бумагой шлет — все новое да новое наложение. Не скажу напраслины, председатель Умнов со мной по-доброму все. Надо, говорит. Помоги, Влас Игнатьевич. Ну, надо и надо. Баба в голос, а я навалю возы да в город на ссыпку. Возил да возил и достукался до ручки. Пора сеять, а у меня и семян нету. Вот пойду в Совет, что они мне скажут. А что и скажут, наперед знаю: бери, где хошь. Да там теперича и спросить-то, подумавши, не с кого. Я, Сидор, не для жалобы говорю тебе все это. А как мы кровь с тобой проливали за власть нашу и неисцеленно болеем за нее — она как, милая, будет, ежели мы, земельные пахари, все обтощаем? А заводы? Армия? Ты это, Сидор, все себе обрисуй.