Рано утром из своей сермландской резиденции звонил премьер. Он требовал немедленной встречи и был серьезно обеспокоен донесениями о продолжающейся на Линдо стрельбе. «В самый ответственный перед выборами момент ты не находишь ничего лучшего, чем стрелять по бутылкам шампанского и профессорам медицины! Черт побери, я не знаю, что навредит нам больше — шампанское или профессора? Оппозиция уже шумела, что мы жмемся с деньгами на науку! И перед решающими, судьбоносными выборами следует пить самогон! Это, по выражению Стрэнга, «вино простого человека!» Сейчас опаснее шампанского только цианистый калий! Не вздумай понять это как намек! Ты ведь намерен и дальше продолжать свою чистку! Тоже мне Сталин! Человеку с таким огромным состоянием следует вести себя осторожнее! Кстати, вышли, пожалуйста, две сотни тысяч! Нужно оплатить типографские расходы на брошюру «Раздавим гидру крупного капитала, или Четырнадцать богатейших семейств Швеции». Она выходит в четырехцветной печати. И каждому семейству пришлось посвятить целую главу. Профсоюзы уже израсходовали все наличные на скупку акций, так что понимаешь? Деньги отправь прямо на адрес типографии Боньеров, он дается в конце главы «Гидра восьмая»... Ох, что я говорю, «Семейство восьмое: Боньеры». Да, да, конечно, я знаю, всего их пятнадцать, но о твоем мы расскажем в спецприложении. Будем распространять его только среди особо доверенных, закаленных партийцев. Ну, конечно, что еще, по-твоему, нам остается делать? Да, да, ты в этот список не включен, я пошлю тебе приложение неофициально...»

Министр открывал сельхозвыставку в Норрчепинге и по дороге туда решил заглянуть в Харпсунд к премьеру. Возможно, некоторые посчитают, что открывать подобные выставки — прерогатива министра земледелия. Дело, однако, сложилось так, что министр, о котором идет речь, страдал от аллергии к самым распространенным видам домашних животных и, почесав свинью за ухом или похлопав корову по боку, надолго выбывал из строя. Эту его досадную слабость хранили в тайне, чтобы, не дай бог, оппозиционные газеты не пронюхали о ней и не представили ее как еще один лишний симптом неминуемого краха, который ожидает шведское сельское хозяйство. «Сначала, — сказал Министр, — я думал, он просто чистоплюй, не желающий мараться о животных, которых не переносит. Но сейчас-то я знаю подноготную. Представь себе, ты — почетный посетитель какой-нибудь выставки, и к тебе подводят упитанное, сияющее боками животное. Что ты будешь делать? Ты же не заговоришь со свиньей, которую к тебе подвели? А если просто стоять и тупо смотреть перед собой — это могут воспринять как проявление безразличия к животным и невежливости к устроителям. Тут поневоле будешь чесать и гладить. А если не можешь?»

Прощались с отлетавшим Министром на футбольном поле, куда сошлись все домашние. Когда высокое отбывающее лицо залезло в кабину вертолета, сразу же разразилась настоящая оргия воплей. Кричали все. Кричала моя сестра Маргарета, чтобы ее муж не забыл приземлиться в Стокгольме и купил там сыра, кричал Министр с просьбой, чтобы я проверил алиби министра юстиции и поговорил со стариком Янссоном, пронзительными тонкими голосами пищали дети, упрашивая папу привезти с собой из командировки теленка, овцу, пони и ламу, а потом снова заорал Министр, спрашивая, как правильно произносится слово «социализм» —он хотел вставить его в свою речь на открытии выставки, и я крикнул ему, чтобы он поостерегся это делать. Потом моторы вертолета взревели, и все снова стало тихо.

Но едва я успел удобно расположиться в гамаке, как прибыл полицейский комиссар Петтерсон. Появление вертолета не на шутку встревожило его, и мне стоило немалых усилий убедить комиссара, что Министр отнюдь не собирается бежать за границу. Еще Петтерсон хотел получить кое-какие дополнительные сведения, касающиеся вчерашней драмы на берегу, и он их получил.

Бенни уже не был таким возбужденным, как вчера, когда, вернувшись после обеда из столицы, где он ознакомился с результатами криминалистической экспертизы, он вдруг попал из огня да в полымя. Он еще раз выразил свое резкое недовольство поведением Хюго Маттсона, раньше на допросах ни словом не обмолвившегося о своем переполненном ружьями гардеробе. «Это же настоящий тайный арсенал!» — восклицал комиссар неприятным фальцетом, а потом стал выговаривать всем дачникам за то, что сразу же после нового происшествия они не вызвали полицию. Вообще мы делали абсолютно все, чего делать в подобных обстоятельствах были не должны, и, по-видимому, не без злого умысла уничтожили все следы нового преступления. Особенно провинился в глазах полицейского министр юстиции, сразу же после стрельбы собравший и почистивший все ружья: теперь определить стрелявших стало невозможно. Правда практического значения это не имело: ведь пуля, пройдя навылет через руку профессора, ушла в воду. В чем опять-таки, по-видимому, виноват был профессор, имевший слишком тонкие руки. Будь он настоящей порядочной жертвой, пуля осталась бы в теле, и можно было бы точно определить, из чьего ружья она вылетела. Но поскольку этот министр-диверсант методически стер с оружия все отпечатки пальцев...

Перед уходом Бенни подтвердил, что Беата действительно болела раком желудка, и сообщил мне дополнительные подробности о завещании. Кроме губернатора и его жены, Беата завещала большие суммы двум старым девам, живущим в Стокгольме, а Барбру Бюлинд получала свои полмиллиона в неделимую собственность — иными словами, в случае расторжения ее возможного брака эти деньги отходили только ей и даже частично не могли перейти к бывшему мужу.

Под конец Бенни сообщил мне, что со вчерашнего вечера профессора Хаммарстрема и фру Идберг охраняет полиция.

После обеда я отправился допрашивать старика Янссона. Он сидел возле лодочных сараев и абсолютно точно соответствовал расхожим представлениям о том, как должен выглядеть старый деревенский рыбак. Это был худощавый, сгорбленный годами старик с характерным узким прищуром глаз и беззубым, хотя и неплохо функционирующим ртом. На голове у него была вязаная шапочка. Он чинил на причале сеть.

— Ты — школьный учитель? Спрашиваешь точно, как полицейские, которые приходили ко мне. Ну да, я видел судью. Он сидел на берегу, где всегда сидит. Сразу после шести я проплывал мимо, да, да, вон там, примерно в полсотне метров от него. И он сидел там же, когда я шел на веслах обратно домой без четверти девять.

— И он оставался все на том же месте, пока вы, господин Янссон, рыбачили?

— Да, да, да, да. Я время от времени посматривал туда, а он все сидел там неподвижно, как пенек.

— Вы видели его так поздно вечером?

— У воды светло, света хватает.

— Вы перекликались?

— Перекликались? Кто же будет кричать и шуметь, распугивая рыбу? Раньше, помню, я иной раз махал ему рукой, но он, видать, слишком большой господин, чтобы помахать обратно. Вот я и перестал. Нет, он все время сидит там, как мешком из-за угла ударенный, и смотрит на поплавок. Вот профессор, другое дело, этот не корчит из себя большую шишку и здоровается со всеми. И разговаривает, если ему приспичит, хотя особо словоохотливым я его не назову. Такие, как он, свое дело знают, — рыбак засмеялся. — Весной я наткнулся на него, когда он прибивал скворечники, работал он хорошо и делал все по-научному, по-настоящему, даже спилил все ветки вокруг, чтобы белки не добрались до птенцов. А вот губернатор — совсем другой человек. Сколько помню, он проводит здесь каждое лето, а словно только что приехал из Стокгольма, не знаю уж как сказать по-другому. Сад у него совсем зарос, и он до сих пор не знает, где водится рыба, хотя бегает здесь со спиннингом каждый божий день. Я видел, как он стоял среди лодок и хлама и закидывал свою удочку, да, да, это было как раз в тот день, когда скончалась старуха Юлленстедт. Художник — мужик получше, он стреляет чаек и других паразитов, хотя тоже чудак. Прошлую осень просидел здесь аж до сентября, все ждал, когда начнутся шторма, чтобы их написать. И как назло море было тихое и гладкое, как в раю, и только на следующей неделе, как он уехал, задули ветра...