Тоска и страх в его глазах пропали, а на лице были нарисованы облегчение и почти покой.

29

— Можно вскрыть пакет?

Кристер Хаммарстрем утвердительно кивнул.

В пакете находились: черный металлический предмет (позже я узнал, что это был оптический прицел), стреляные гильзы, пули, рубашка и настольная салфетка — последние две вещи коричневые от засохшей на них крови — а также письмо, написанное рукой профессора.

Это было признание в двух убийствах и описание сопутствующих им событий: большей частью оно соответствовало той реконструкции происшедшего, которую дал Министр. Кристер Хаммарстрем написал письмо ранним утром в миг, когда самоубийство казалось ему единственным выходом. Перед смертью, написано было в признании, он чувствует потребность высказаться и оставить отчет о том, что с ним произошло и почему.

Он был влюблен в Еву Идберг или по крайней мере считал, что был в нее влюблен. Он повстречал ее в клинике, где она занималась с больными лечебной гимнастикой, и скоро вступил с ней в связь. Через полгода, однако, страсть остыла, и однажды в мае он отправился с женой на машине на Линдо, чтобы побыть там с неделю и внести ясность в свои чувства и в свое будущее. На даче без особо ожесточенной борьбы с собой он решил порвать с Евой, полностью доверился жене и встретил с ее стороны полное понимание и прощение. Возвращаясь домой в город, он столкнулся на крутом повороте с автомобилем, выехавшим на полосу встречного движения. Жена, пристегнутая к сиденью неисправным ремнем безопасности, и водитель встречной машины погибли на месте. Сам он остался невредим. Очевидцев происшествия не оказалось, но полиция, проведя обычное в таких случаях, рутинное расследование, никаких претензий к нему не имела.

Ева Идберг, напротив, тут же отыскала его и объявила: она очень хорошо его понимает, он умышленно убил свою жену, чтобы соединиться с ней, с Евой, но она, имея в виду все эти обстоятельства, даже в мыслях пойти на такое не может.

«Я был потрясен потерей жены, и обвинение показалось мне настолько вздорным, что я не придал ему особого значения. Я лишь с облегчением констатировал, что наконец-то Ева исчезнет из моей жизни. Но не тут-то было. Она постоянно искала встречи со мной — и дома и в клинике, и эти встречи все более становились похожими на настоящий кошмар. Она упрекала меня, унижала и, как вскоре выяснилось, стала угрожать — все тем же жалующимся, рыдающим, нестерпимым тоном. Сначала она не просила у меня денег, во всяком случае, не просила прямо, хотя постоянно возвращалась к тому, каким мучением стала для нее работа в одной клинике со мной и как тяжело ей жить, не получая никакой денежной помощи от бывшего мужа. Тут я посчитал, что у меня есть шанс отделаться от нее и предложил ей сумму, равную ее годовому жалованью, которую согласен ей выдать, если она покинет службу. Она приняла мое предложение, но очень скоро снова появилась в клинике, устроившись на временную работу. Теперь ей нужны были «разовые пособия»: для поездки на Канарские острова, для покупки автомобиля и прочих столь же дорогих начинаний. Однако гораздо больше мучили меня ее всегдашние, постоянные упреки, ее жалующееся, хныкающее сочувствие. Наконец я объяснился с ней, сказав, что не хочу больше быть ее палочкой-выручалочкой на все случаи жизни, и тут она показала свои железные коготки, намекнув, что голос совести уже давно подсказывает ей обратиться в полицию и рассказать там все, что она знает о гибели моей жены. Я не мог допустить, чтобы наши фотографии — особенно фото моей жены — появились в газетах. Будучи полностью уверен, что суд придет к тому же выводу, что и полиция, я все же понимал, что невинность мою с полной достоверностью установить невозможно и что денежные выплаты Еве ставят меня в глазах суда в, мягко говоря, положение неловкое. Я продолжал платить ей — мои доходы это позволяли — и пытался относиться к ней как к психопатке, хотя удавалось это плохо: уже одно ее присутствие напоминало мне об измене, о том, что я мог бы вовремя починить ремень. В конце концов я потерял всякий покой. Тогда я полностью ушел в работу и все больше суббот и воскресений стал проводить здесь, на острове, где Евы не было и я мог получить необходимую разрядку, копаясь в клумбах.

Два года назад Ева потребовала от меня большую сумму, чтобы купить «усадьбу и обосноваться в деревне». В отчаянной попытке освободиться от нее я дал деньги. Под давлением постоянных требований даже мое, прежде такое солидное, состояние теперь стало быстро таять. И только обнаружив, что купленная «усадьба» оказалась не чем иным, как виллой местного аптекаря, и уяснив, что у меня отбирают последнее прибежище, я начал проигрывать в уме варианты избавления от нее.

Вначале это была только игра. Волнующая и интересная игра фантазии — своего рода отдушина, к которой я прибегал, когда давление с ее стороны становилось невыносимым и я начинал ощущать, как разъедает меня изнутри горячая ненависть. Признаться, я всегда испытываю чувство радости, даже, может быть, всемогущества, когда медленно, терпеливо, тщательно подготавливая какой-нибудь план, потом успешно реализую его — не важно, касается ли это хирургической операции, обустройства сада или... убийства! И вот прошлым летом игра пошла всерьез... и я попытался убить ее.

Этим летом положение стало совсем невыносимым. Она искала встречи со мной каждый день. Последний раз это случилось во второй половине дня перед тем, как я убил ее. Я и прежде терял самообладание и угрожал ей — боюсь, это происходило несколько раз на виду у всех в клинике. Но в эту среду я совсем потерял голову — настолько наглыми и безмозглыми были ее вечные обвинения. Я тут же на месте хотел прикончить ее тяжелым подсвечником...

...Теперь я хотел бы сказать, что сожалею о том, что сделал. Я жалею, что убил Беату Юлленстедт. Единственно, что утешает: она умерла быстро и избавилась от бессмысленных мучений, которые терзали бы ее еще несколько месяцев. И я жалею, что убил Еву. Но не из-за нее самой, ее мне не жаль, а из-за себя. Когда она лежала там, в спальне, мне казалось, ее открытый рот кривится в усмешке... Словно она и сейчас знает, что даже мертвая она способна превратить мою жизнь в сущий ад».

В постскриптуме Хаммарстрем объяснял, что, доверив бумаге свои мысли и чувства, он ощутил облегчение. Он даже засомневался, стоит ли ему делать тот последний решительный шаг? Может, есть еще надежда?.. Но он не порвет письмо, он не знает, будут ли у него силы или возможности написать его еще раз? Но он не оставит письмо дома. В состоянии крайнего замешательства и переутомления, в каком он находится, лучший выход — послать признание вместе с вещественными доказательствами самому себе по почте. Если он останется жив, он сам получит пакет, а если нет, пакет получит полиция, и истина все равно станет известной даже после его смерти, чего он и желает...

Крепкий молодой человек в клубном пиджаке придвинулся к Хаммарстрему вплотную и не спускал с него глаз.

Я услышал, как во двор дачи въезжают полицейские автомашины.

30

Поздним вечером в конце августа, когда я снова благополучно водворился в моей квартире на улице Бастугатан, мне позвонил Министр. Он был сильно взволнован.

— Алло! Ты не спишь?

Я ответил ему, что нет, уже не сплю.

— Я буду отцом! Поздравь меня, она только что сказала! Я буду отцом!

Я взглянул на часы, вздохнул и подумал, что, нет, никогда, видно, не переведутся на свете люди с непритупленной реакцией на вечное чудо жизни. Сотворив уже не одно дитя, он по-прежнему каждый раз выражал все то же удивление и без проволочек спешил разнести радостную весть среди родных и знакомых.

— Я очень рад. Четырнадцать детей — это все-таки... все-таки...

— Мало?

— Нет, не мало, но как-то незавершенно... число не круглое!