В пятницу, когда разыгрался последний акт этой драмы, я спал долго и вышел только к обеду.

К Министру было не подступиться, он огрызался на все вопросы, а после обеда заперся в библиотеке и долго разговаривал по телефону. Потом он отправился на пепелище — осматривать место, где стояла уборная министра юстиции — правда, не раньше, чем получил соответствующее разрешение от полиции; все неучитываемые передвижения за пределами собственных участков были отныне запрещены. Дело зашло далеко, бесцеремонный убийца посадил под замок всех, и мы сидели, изолированные от мира, на своих дачах под защитой, или, вернее, под наблюдением, едва ли не самого большого скопления полиции в одном месте за всю историю нашей страны.

Дождь наконец пошел, он моросил за окном серой и унылой пеленой. Министр отправился в свою экспедицию один: о том, чтобы сопровождать его, не могло быть и речи. Вместо этого я удобно расположился в библиотеке, собираясь спокойно скоротать время в обществе «Древних народов Вавилона», которыми последнее время непростительно пренебрегал.

Однако к чаю на даче появился неизвестно откуда вынырнувший Бенни Петтерсон. У него было серое от недосыпания лицо, и он был явно недоволен собой. Бенни сообщил мне, что начальник полиции уже находится на обратном пути из Японии, расследование зашло в тупик, и он не знает, какую из линий следствия разрабатывать дальше. Так что дело, вероятнее всего, скоро передадут центральной криминальной комиссии по делам об убийствах. Министр, как я понял, посчитал излишним делиться с Бенни своими открытиями, и я счел за лучшее тоже не посвящать его в смутные догадки моего зятя. Допрос Барбру Бюлинд, устроенный ей по поводу посещения тетушки в вечер убийства, тоже ничего ценного не дал, а Кристер Хаммарстрем по-прежнему молчал, скрывая то, что видел сам или слышал от Евы до того, как она стала очередной жертвой убийцы. И вот теперь ученик пришел просить помощи у своего старого учителя.

— Вы не могли бы, магистр, поговорить с ним? Вам люди доверяют, вам они открываются. Я заметил это еще в школе. А меня он боится, и это сковывает его на допросах. Он обычно с ужасом, словно не верит собственным глазам, подолгу смотрит на меня, как на привидение. Мы вывезли его на прогулку сегодня утром, чтобы он немного расслабился, но это не помогло. Поговорите с ним, магистр, попробуйте его разговорить! Может, вам он расскажет все, что знает, не соображая даже, что говорит?

Не буду отрицать, столь высокая оценка моих человеческих качеств мне, конечно, польстила. И хотя на удачу я особых надежд не питал, я все же пообещал ему сделать все, что смогу: положение обязывало не упускать даже малейшей из возможностей. Внутренне я еще не верил, что разгадка в руках у Министра.

Поэтому через какое-то время я уже плелся по мокрой дорожке парка к дому профессора. Мое сопровождение осталось у калитки, но на своем очень коротком пути до входной двери я успел заметить мелькание пяти или шести серых плащей за клумбами и грядками; не меньшее их количество скрывалось, наверное, за деревьями и кустами. Полицейский в форме постучал в дверь и, когда, порядочно промешкав, профессор открыл дверь, доложил ему о моем визите.

Я остался с профессором наедине. Нет, далеко не всегда худший удел выпадает мертвым. Передо мной был горший случай. Кристер Хаммарстрем пока что избежал смертельной пули или физического уничтожения, но это был не человек, а человеческая развалина, живой труп. Его руки дрожали, как у перенесшего инфаркт больного, а лицо сохраняло подобие живого только благодаря искажавшему его черты нервному тику.

Мы уселись у окна. Ветер снова стих, и залив лежал ровный и серый, как надгробная плита. С моря доносилась мегафонная перекличка судов, толстыми перекатывающимися валами надвигался густой туман. Скоро он навалится на берег и похоронит под собой дома и людей...

Просидев у него с час, я собрался уходить. Я говорил ему самые обычные каждодневные вещи, а он молчал. И я не знал, слушает он меня или нет. Но я решил ни о чем его не спрашивать: он либо заговорит по собственной воле, либо не заговорит вовсе. Пусть другие задают ему вопросы, допрашивают, давят на него — этот путь не для меня. Скорее всего, он слушал, ничего не воспринимая из моих слов, хотя звук голоса и сознание близости другого человека действовали на него успокаивающе: всякий раз, когда я умолкал, беспокойство снова овладевало им, он отводил взгляд с окна, моря и тумана, его глаза начинали бегать по комнате, его сильные руки, словно борясь друг с другом, сцеплялись пальцами, дыхание учащалось и становилось беспорядочным.

Когда наконец, нарушив молчание, он заговорил, речь его зазвучала быстро, невнятно, иногда совсем тихо. Из нас двоих врач был он, а не я, но даже я чувствовал и понимал: этот человек, сидевший рядом со мной, зашел на пути страдания так далеко, его так долго преследовали, гнали и запугивали, что он потерял всякий контроль над своими словами и поступками. Казалось, он не замечал моего присутствия.

— Я никогда не думал, что получится так. Так страшно! По ночам я лежу, жду и прислушиваюсь, ожидаю звука шагов. Придет ли он ночью сегодня? Или подождет до завтра? Я слушаю и слушаю и под конец слышу его там, снаружи, совершенно отчетливо, и тогда я срываюсь с места и спешно одеваюсь, я не хочу, чтобы он застал меня в постели. Но никто не стучит в дверь, никто не нащупывает замок на двери, и тогда я думаю, он по-прежнему стоит там, снаружи, в темноте, и ждет, когда я выйду, чтобы взять меня. Я зажигаю лампу над дверью, но на лестнице стоит обычный дежурный полицейский. И тогда я понимаю: он играет со мной. Я — мышь, а он — кошка, Он не торопится, может подождать еще один миг, еще одну ночь. После такой ночи я устаю еще больше, и тогда все происходит много легче и быстрее. А после я падаю на кровать, смотрю на телефон и думаю: он позвонит первым! Он первый позвонит и попросит меня прийти. Нет, он скажет, что сам придет сюда, он наслаждается, знает, как сильно я боюсь. И я гляжу на телефон и думаю, сейчас он зазвонит, он должен зазвонить, он звонит! И я кричу: «Да, да, это я!» — но на другом конце линии нет никого. Потом я думаю: он придет, когда будет абсолютно уверен, через несколько дней, и к утру я засыпаю, но и во сне переживаю все заново.

Утром опять появляется надежда. Может, мне это удастся? Ведь несколько дней удавалось! Как, собственно, он доберется до тебя? Никак. Он здесь не появится. Тебя охраняют полицейские. А он — не безумец! Но потом я снова вижу его перед собой — его жестокое, холодное, враждебное лицо — и понимаю, нет, мне это не удастся! Если это не случится сегодня или завтра, то случится через год или десять лет. Он от меня не отстанет, он до меня доберется! И что самое худшее — этому никогда, никогда не будет конца! А я так одинок. Я читал об этом в книгах и в газетах, но никогда не думал, что это произойдет со мной и что это так ужасно, когда на тебя охотятся, а ты — совершенно один! Когда я начинаю прозревать в будущем все эти дни и ночи, которые мне предстоит пережить, рука невольно тянется к телефону, и я хочу прокричать в него: «Я сдаюсь! Приходи, и покончим с этим раз и навсегда!» Но я этого не делаю, я злюсь, я прихожу в бешенство. Какая несправедливость! Почему должен выиграть он, а не я — я, кто так много страдал! Разве страдание не учитывается?..

Последние слова он произнес, всхлипывая, он рыдал, плакал открыто и несдержанно, как ребенок. Его голова упала на стол.

Я обнял его за плечи и стал утешать. Я сказал, что днем и ночью его охраняет целый отряд полицейских и никто, никто не может проникнуть к нему в дом. Я обещал ему, что его немедленно отправят с Линдо в городскую больницу, где выследить и найти его невозможно. Я говорил ему, чтобы он успокоился и чтобы сообщил все, что знает и кого боится, что он должен сказать, кто убил Беату и Еву и пытался убить его самого.

Но он меня не слышал.

Он был далеко от меня и от того места, где мы сидели, — в своем собственном мире страха и тоски.