Изменить стиль страницы

В Вятке было холодно, уныло, не хватало теплых вещей — кое-что подбросили хозяева. Рубленный приземистый дом стоял на Острожной, ныне МОПРа, — и был забавный символизм в том, что улицу с тюремным названием переименовали в честь общества помощи борцам революции, томящимся, стало быть, по острогам. Хозяин, гордясь улицей, пояснил Дане, что острожность не означает тюремности — здесь проходила граница города. Хозяина звали Иван Данилыч. Он был городской историограф, собиратель древностей, гимназический учитель истории, ныне трудился в «Вятской правде», вел рубрику «Край мой». Дане нравилось прежнее название улицы, он и тут усматривал символ — словно учитель, чья фамилия была созвучна острогу, прислал привет. Но вообще город был противный — и после моря, и после Ленинграда. Прямых улиц не было — Даня теперь только понял революционную роль Петра: старые русские города строились стихийно, лепились, как осиные гнезда. Петр был первым, кто строил по умозрению. Вятские улицы прокладывались, как верблюжьи тропы: в трактате о хороших и дурных местах говорилось, что верблюды чуют, где меньше сила тяготения, и потому прямых караванных троп не бывает, а все они прихотливо вьются. Так вились, горбатились, переплетались эти улицы, сплошь переименованные, а так как к новым названиям город не привык, новичка это запутывало окончательно. Почтамт стоял на Спасской — она теперь была Дрелевского. Детская поликлиника была на Копанской — она была теперь Герцена, ибо здесь жил Герцен, высланный в Вятку. Будет и МОПРовская — Галицкой, шутил Даня, утешая отца, но отец не улыбался. Он не привык еще к мысли, что Крым потерян навсегда, и строил планы возвращения: может быть, года через три… сможет вернуться, выкупить дом… ведь там могилы… Вот уж что не держало Даню, так это могилы. Он заставил себя сходить на судакское кладбище, но почти сразу сбежал оттуда. В могилах ничего нет.

Гром грянул на пятый день, когда он уже подумывал об отъезде. Даня отправился с Валькой в детскую поликлинику — его полагалось «прикреплять», вообще ничего теперь не делалось без прикрепления, и вдобавок отцу полагалось ежемесячно отмечаться в милиции, где на него сразу же наорали — отчего пришел не сразу с вокзала, а на следующий день. В поликлинике на Вальку обрушили систему педологических тестов, сказали, что у него замедленное развитие, что правое полушарие отстает от левого и нарушены социо-личностные связи, но в силу пластичности, может быть, удастся нагнать; Валька по пути домой был удивительно спокоен, хотя Даня чуть не набросился на педолога с кулаками. Это был молодой, мордастый, очкастый недоучка, его ровесник, сугубый и безнадежный позитивист, вызубривший несколько слов и приучившийся ими подавлять любого, — разновидность Кугельского, но менее робкая. При даниной попытке заметить, что негоже при ребенке говорить о его слабоумии, педолог с великолепной брезгливостью процедил: «Чтэ-э? Вы, может быть, Киркпатрика читали? Нет? Тогда кого вы учите?» — «Я не учу, но может же быть мнение…» — «Мнения, мол чээк, могут быть там, где есть знание. И если при ребенке не сказать правды, заворачивать его в буржуазную вату, он никогда, этот ребенок, не подтянется, а ты слушай, — отнесся он уже к Вальке, — и не будь мимозой»…

— Валька, — говорил Даня по пути, — ты этого дурака не слушай.

— Я не слушаю, — равнодушно отвечал брат.

— Он ни черта не понимает.

Валька кивнул.

— У тебя нет никакой отсталости.

— Может, и есть, — сказал Валька. — Просто если есть — значит, она мне нужна.

Ого, подумал Даня. Вот оно, приспособление. Нам это, увы, не дано, мы-то всегда виноваты. Надо будет проговорить с учителем — ничего, скоро…

Но дома его ждал отец с трясущимися руками. Он показал телеграмму от Алексея Алексеевича: НИКУДА НЕ ВЫЕЗЖАЙ НИ КОЕМ СЛУЧАЕ ЖДИ ПИСЬМА НАХОДИСЬ ВЯТКЕ ПОСТОЯННО — и, не считаясь с тратами, в конце: ОСТАВАЙСЯ ВЯТКЕ ВСКЛ

Даня ничего не понимал. Алексей Алексеич был, конечно, человек надеющийся, но к панике не склонный. Что могло произойти без него? Первая данина мысль была — что дядя заботится о брате и не хочет, чтобы Даня его оставлял; но как он не понимает, что там у него работа, друзья, Надя в конце концов — ведь Даня дал ему адрес, просил зайти! Следующая мысль была — что Надя передумала, разлюбила, вышла замуж (черт-те что лезет в голову: замуж? месяца не прошло!). А что, если в Ленинграде масштабная высылка, которую надо переждать? Он просмотрел газеты: ничего подобного. Когда же письмо, чертово, проклятое письмо? Оно пришло через пять дней, и мир обрушился.

Взяты были все: Надя, Поленов, Альтергейм. Алексей Алексеич узнал об этом, честно побывав у Нади дома: мать была вне себя и ничего толком не могла рассказать. Что Поленов не возвращался домой — Алексея Алексеича поначалу не удивляло: у него была сестра в Купчине, он к ней, случалось, ездил, — но тут все стало ясно. Через два дня после возвращения к Алексею Алексеичу зашел участковый. Он долго допытывался, где племянник. В Крыму, дрожащими губами прошептал Алексей Алексеич, выехал к отцу… Куда именно? Адрес? Не знаю, лепетал Алексей Алексеич, он поссорился с подругой и уехал… Черт знает, что он нес. Участковый наказал немедленно сообщить, когда племянник вернется. Про Альтергейма он услышал от надиной матери: та связалась с его семьей, ведь они с Надей когда-то дружили, — но там ничего не знали. В письме Алексея Алексеича обо всем сообщалось обиняками, с расчетом на перлюстрацию, — он обещал приехать к зиме, рассказать все, что узнает. Умоляю, повторял он, Даня, не двигайся никуда из города. Найди работу. Пережди. Приезжать тебе невозможно. О том, что дома был участковый, говорилось крайне осторожно: «Без тебя был визит, я предупредил, что ты в долгой отлучке». О причинах катастрофы Алексей Алексеич ничего не писал. Даня предположить не мог ничего подобного. Да, когда-то брали всех, да, заложники, да, подвал, — но зачем же теперь, когда все выглядело почти мирно? На следующий день он дал телеграмму Карасеву — ЗАДЕРЖИВАЮСЬ ВЯТКЕ ДЕЛАМ ОТЦА ПРОШУ ПРОДЛИТЬ ОТПУСК — на что получил ответ: РАЗРЕШАЕТЕСЬ ОТСУТСТВОВАТЬ ДО ГОДА. До года! — заорал он про себя: год в Вятке! Без Нади, без Ленинграда! Я с ума сойду, я поеду немедленно, никто не узнает! — но дома отец неожиданно схватил его за плечи дрожащими руками: Даня, если с тобой что случится, я не вынесу. Ты не знаешь, чего мне стоило все это. Я — не — вынесу! И он разревелся, чего на даниной памяти с ним не было даже при отъезде. Хорошо, хорошо, забормотал он. Будем ждать, приедет дядя, расскажет все.

Что, собственно, он мог рассказать? Он приехал на Новый год, привез пряников и огромную копченую колбасу, и апельсины, которые к празднику выдали в театре в количестве пяти штук. В газетах, сказал он, ничего нет. Поленов еще не вернулся. Он дважды передавал ему продукты и один раз Наде конфеты. Конфеты разрешены. Это давало, по его мнению, шанс. Он всюду усматривал основание для надежды — робкой, зыбкой, лживой надежды. Неужели было еще не ясно, что все кончено?

Даня рвался в Ленинград, дать показания, объяснить всем, что они ничего же плохого там не делали! — но дядя был тверд: что хочешь, но еще и этого мы не вынесем, Илья, я — оба не вынесем! Пойми, вы могли ничего не делать, просто разговаривать, да. Но лицеисты ведь вообще ничего не делали, даже не разговаривали. А впрочем, я полагаю, — и он понижал голос, дабы надежда выглядела убедительней, — что все дело в нем, а не в вас. Вероятно, он какой-то темный человек. Да, да, это бывает. Это возможно. Опросят, соберут все данные, и учеников выпустят, а он, может быть, имел связи с заграницей. Ты ничего о нем не знаешь. Она вернется, вот увидишь, все с ней будет благополучно, я клянусь тебе чем хочешь, я буду передавать ей продукты хоть каждую неделю, деньги есть. Напиши письмо, я отнесу ее матери. Передай со мной, по почте ничего не посылай. Ради Бога, Даня, сиди смирно! Ада не вынесла подвала, упокой, Господи, ее душу. Ты весь в нее, ты не знаешь, что там будут с тобой делать. Хорошо, если просто допрашивать, но если они заставят тебя кого-то оговорить?! Ты не знаешь, что они сейчас делают. Подсаживают к уголовным и там оставляют. В театре рассказывали. Вообще говорят всякое. Говорят, что в новом году огромная волна арестов по всем вообще, по офицерству, по дворянству, виноват, не виноват, — будут высылки, и может быть, это лучшее, что можно сейчас сделать. Не спорь. Россия щеляста, всех надо запропастить в эти щели. И погоди, это еще принесет плоды, интеллигенция понесет по России просвещение. Я сам перееду к вам, вот увидишь. Ты вернешься в Ленинград, клянусь, как только все закончится. Но сейчас оставайся здесь и никому в Ленинграде не пиши.