Изменить стиль страницы

По привычке, я посмеиваюсь над её страхами и заботливостью, а сам держу на ладони эти два письма, и мне весело, словно рядом играет джаз. Никакого джаза — одни кузнечики стрекочут. Стрекочут кузнечики, и на ладони у меня лежат два маминых письма.

С которого начать? Давай по датам. Открою первым то, которое раньше отправлено. Ага, вот это. «Кузину Григорию Владимировичу». Вот оно как! Григорию Владимировичу…

Здравствуй, мой милый, родной Гарик…

Я начал читать там же, где Марков вручил мне письма, и только теперь, прочитав эти первые строки, спохватился, что на меня же, наверное, смотрят.

Смотрел Иван. Смотрел на меня и улыбался. Чему он? А, это же я сам улыбаюсь, а он улыбается, глядя на меня.

— От мамы?

— От мамы.

Я ухожу в сторону, сажусь на траву и остаюсь вдвоём с мамой. Никаких особенных новостей у неё, конечно, нет. Выехала с садиком на дачу. Три дня лил дождь. Нынче много грибов… Видела тебя во сне… И никаких «не заблудись, не простудись…»

Прежде чем распечатать второе письмо, я долго сижу и смотрю прямо перед собой на берёзы, на стройные бело-пёстрые стволы и неподвижную, точно задремавшую под солнцем листву на тонких коричневых веточках. Я смотрю на берёзы, и мне кажется, что мама сидит рядом со мной, и я боюсь повернуть голову, чтобы не увидеть пустоту. Ещё миг — и я услышу её голос. Очень хочется услышать её голос.

Осторожно, беззвучно отрываю узкую полоску от второго конверта.

Ты становишься взрослым, Гарик. Вот ты уже один, без меня, уехал в экспедицию, и мне грустно и тревожно. Но всё равно я рада, что ты становишься взрослым. Мне очень хочется, чтобы ты стал хорошим человеком, Гарик, добрым и честным. Главное — добрым и честным…

Добрым… Чудачка. Честным — это понятно. Но ведь невозможно всегда быть добрым. Если встретишь мерзавца, с ним надо быть злым. Но вообще-то я и сам не собираюсь стать жуликом и злодеем.

Итак, мама признаёт, что я становлюсь взрослым. Она больше не напоминает мне, что надо перед едой мыть руки. Решила, что пора формировать мой нравственный облик.

Тёплое чувство, с которым я читал про дождь и про грибы, сменяется досадой. Не люблю, когда меня воспитывают. Надоело. В школе. Дома. В беседах. В письмах. Даже Вольфрам не всегда может удержаться от нотаций.

Ни с того ни с сего у меня вдруг портится настроение. А в плохом настроении всегда вспоминается такое, о чём хотелось бы забыть раз и навсегда. Если ты забыл какой-то случай, то его словно бы и не было в твоей жизни. Но это не забылось.

То, о чём мне не хотелось вспоминать, произошло год назад. Нет, полтора года. Тогда была зима.

Мама пришла с работы оживлённая, словно получила премию. Не раздеваясь, с таинственным видом сунула руку в карман. Когда я был маленьким, она с таким видом доставала для меня из кармана ириску. Каждый раз — одну ириску. Как-то я решил проверить, нет ли там ещё, дождался, пока мама сняла пальто и ушла из передней, забрался в карман и — ура! — нащупал то, что мне хотелось. Не поглядев, взял в рот и торопливо разжевал. Тьфу! Вместо ириски оказалась чернильная резинка. Зачем она лежала в кармане? Я, конечно, не спросил об этом маму. Не знаю, заметила ли сна…

Но в тот раз она вынула из кармана не лакомство, а два билета. И торжественно проговорила:

— Гарик, мы сегодня идём в кино. На «Председателя». Говорят, очень хороший фильм.

Мама смотрела на меня и улыбалась. Ждала, что я обрадуюсь. А я молчал. И не улыбался. Я растерялся. Я всегда с ребятами ходил в кино. И на «Председателя» собирался с ребятами. Если я пойду с мамой, они будут надо мной смеяться. В нашем классе только Валька Елисеев всегда ходил с матерью в кино, и ребята дразнили его «материной приставкой». Я не хотел, чтобы меня дразнили.

— Ты что молчишь? — спросила мама уже без улыбки. — Ты не хочешь пойти в кино?

— Да знаешь, у меня уроков много, — сказал я.

— Но завтра ведь воскресенье…

Вот чёрт, я совсем забыл! Не мог придумать что-нибудь другое! Да разве так вдруг придумаешь? И я понёс дальше своё враньё, утопая в нём, как в болоте.

— Очень много… И на субботу хватит, и на воскресенье. Ты лучше пригласи какую-нибудь соседку.

Мама ничего не сказала, только вся как-то увяла и словно бы вдруг постарела. Мы поужинали почти молча. После ужина я сказал ей:

— Ты иди, я сам помою посуду.

Она не стала спорить, оделась и ушла.

Я вымыл посуду и сел за уроки. Решал задачи, но мозги совсем не работали, как будто кто-то мне мешал. Как будто кто-то стоял у меня за спиной и о чём-то меня хотел спросить и не решался.

— Подумаешь! — сказал я вслух, отвечая этому невидимому за спиной. — Подумаешь! Ей даже интереснее с соседкой, чем со мной.

И после этого постарался сосредоточиться на задачах. Задачи стали решаться, я увлёкся, и тот, невидимый, исчез.

Мама пришла поздно — я уже успел поспать. Мне показалось, что слишком поздно пришла. Хотя — две серии… Я слышал, как она открывала своим ключом дверь, но не показал виду, что не сплю.

Утром мама велела мне сходить за хлебом. Я пошёл в комнату за деньгами — у нас деньги всегда на одном месте лежат, на этажерке, — а там одни рубли, мелочи нет. Думаю: наверно, у мамы в кармане есть мелочь. Вышел в переднюю, сунул руку в карман её пальто. Нет мелочи. Какая-то бумажка. Машинально достал и поглядел.

Оказалось — билеты в кино. Те, вчерашние. Два билета. И оба — целые, с неоторванным контролем…

Я мотнул головой, пытаясь прогнать досаду и злость на себя самого, и стал читать письмо дальше.

Когда ты уезжал, я говорила, что не хочу, чтобы ты стал геологом. Это сгоряча, Гарик… Если хочешь…

Так. Всё-таки она признаёт за мной право выбора. «Сгоряча…» Ладно, над этим я ещё подумаю. А теперь надо написать ей письмо. Сейчас же написать…

Я вскочил и хотел было идти к Вольфраму за бумагой. Я представил себе, как отдаю Маркову свой конверт, Марков отвезёт его на базу, бросит в почтовый ящик, потом письмо поедет поездом… Долго. Можно, правда, авиапочтой. Всё равно долго. Мне хотелось сейчас же, немедленно сообщить маме, что… Сказать по правде, я не знал даже, что ей сообщить. Ничего срочного не было. Да и вообще в моей жизни не случилось никаких событий, почти нечего написать в письме.

— Гарик! — зовёт меня Витька. — Давай грузиться.

Вольфрам угощает Маркова и Ивана чаем. А Витька уже побросал в машину рюкзаки и всякую мелочь и теперь зовёт меня укладывать всё остальное. Мы хватаем палатку, закидываем в кузов машины.

Я всё думаю о маме. Когда я ей напишу письмо? И когда оно дойдёт? Не скоро. А она будет ждать. Разве дать телеграмму?

Марков рассказывает Вольфраму о какой-то Черновой:

— У Черновой неприятность — рабочего увезли с приступом аппендицита. Надо где-то срочно искать для них парня. От вас поеду прямо к ней.

Да, хорошо бы дать матери телеграмму. И как я не догадался раньше? Сейчас Вольфрам не отпустит, пора ехать.

— Давай берись.

Витька уже ухватил за один конец ящик с образцами, ждёт меня.

— Погоди, — говорю я.

И бегу к Вольфраму:

— Вольфрам, мне надо дать телеграмму.

— Что-нибудь случилось дома? — встревоженно спрашивает он.

— Ничего не случилось… Но мне очень нужно дать телеграмму. Маме…

— Беги, — говорит Марков. — Если нужно, давай беги. Погрузимся без тебя.

Я чуть не ринулся в одних трусах, но вовремя спохватился. Натянул костюм, сапоги, на ходу застёгивая рубашку, помчался в село.

При такой скорости трудно было что-то сочинять, хотя бы и телеграмму. Я и не пытался. Я добежал до старенького деревянного домика, у которого между окон висела картина с морем и пальмами, призывающая хранить деньги в сберегательной кассе. У крыльца в пыльном ложе нежилась курица с цыплятами. Ей не понравилось, как я протопал по ступенькам, она вскочила и принялась встревоженно приглашать своё пушистое потомство под растопыренные крылья.