Изменить стиль страницы

Однако Шура по-простому, по-прямому вывезла — с прищуром недобрым стала вдову допрашивать: дескать, зачастила к тебе родня тверская, в гости, слыхать, наперебой приглашают? Знамо, ты богачкой большой заделалась. И Москвы треть, и Можайск с Коломной — всё тебе одной. Рази проглотишь столь?

Мария Александровна ей тоже прищуром ответила зелёным, открыто неприязненным, но смолчала.

   — Оно, конечно, горько вдовствовать, — не унималась Шура, — но такие имения, как тебе муж завещал, утешеньице немалое.

Мария Александровна устало махнула на неё рукой, с достоинством повернулась к Ивану:

   — Семён наследника чаял до последнего, вот и завещал. А мне зачем? На тебя дарственную выправлю.

   — Давно бы так! — опять выскочила Шура.

Иван Иванович то ли в шутку, то ли взаправду погрозил ей пальцем, а Марии Александровне сказал:

   — Есть братнино завещание, нарушать его мы сами не вправе. Вот митрополита спросим.

   — Во всех делах ты митрополита спрашиваешься, будто и не великий князь! — бросила в сердцах жена.

   — Как же без его ведома? — спокойно сказала Мария Александровна. — Да я ему уже говорила. И что от завещанного отказываюсь, и что дворец строить заново не стану.

Осторожен и скрытен, не в пример Феогносту, новый митрополит, подумал Иван Иванович, ведь мог бы вчера решение Марии Александровны передать, однако утаил зачем-то, сам-де с ней поговори... Непросто оказалось входить в дела великокняжеские: в одном месте тронь — в другом загремит во всю мочь. Только во дворце сколь народу: немалая семья великокняжеская, бояре, дружинники, дворяне, челядь, холопы толкутся, постельничие, стольники, чашники — почитай, с полтысячи человек. Козни княжеские соседские, распри боярские, родственные обиды — всё досмотра требует. Перед Ордой ужом вейся и справедливость соблюди, а пуще того — честь. Княжить оказалось скучно и трудно. Забудешь, как смеяться, как взглядом боярыню молодую смутить. Всё чаще усталость, всё тяжельше раздумья, всё меньше доверия, а друзей как бы и вовсе нет. Были живы братья, отец, Феогност — была ограда и заступа. А сейчас, чувствовал Иван, у каждого свой счёт к нему, своя выгода. В неизвестность катилась жизнь, и бежал Иван, ровно конь в узде, без ласки душевной и поощрения. После смерти Семёна новгородцы были с Москвой не в миру полтора года, в Сарае супротив неё гундели, но зла не бысть ничтоже, не удалось им. Для замирения с Литвой пришлось Ивану дочь, Фенечкой ему рождённую, отдать за внука Гедиминова. Не хотелось, но что поделаешь? У княжон судьба такая: супружеством мирить враждующих. Надолго ли? Тверяне, как овдовела их Мария Александровна, тут же мятеж сотворили, самовольно послали епископа Романа в Царьград, пущай, дескать, станет митрополитом. Мыслимо ли было этакое прежде? И было, слышь, там промеж Романа и Алексия нелюбие велико и спор, грекам же — дары, а священству русскому повсюду новые тягости и искушения. Не оттого ли всё, что слабодушие в великом князе учуяли? Клеветы злорадников угрюмых норовят в каждую щель просочиться — не удастся ли её расковырять, так, чтоб пропасть получилась?

Иван сам чувствовал, какое у него теперь несчастное, напряжённое лицо с испуганными глазами. Слаб я и ленив, корил он себя, самый цвет возраста мужеского, а всё нуждаюсь в советах и руководстве... Но ни за что никому в том не признаюсь.

Духовник его, старенький поп Акинф, в старости сделавшийся ещё более учёным, покаяние исповедальное принимал с прохладной душой. Одно твердил:

   — Преходит, князь, образ мира сего... Пока не замечаешь этого, живёшь просто так и не огорчаешься, а как постигнешь сие, скорби приступают к тебе.

Иван не знал, что и сказать на это. Батюшке явно хотелось побеседовать об чём-нибудь высоком, мыслил он тонко и отвлечённо. Но затем ли к нему великий князь пришёл, сомнения свои открыл? Врагам, говорит, не веруй, николи же и не приимеши вреда. Это Иван и сам знал, с детства втолковали ему накрепко — врагам не верить. Но сейчас спросил из озорства искусительно:

   — Враги человеку ближние его?

   — Это в ином смысле сказано, — сухо отклонил батюшка.

Он только что получил из Сербии заказанный перевод Иоанна Златоустого, книгу дорогущую. Всю жизнь на этот список попик откладывал денежку к денежке от скудости своей. И теперь ни о чём ином говорить не мог, хотел лишь восхищаться мудростью и красноречием великого мыслителя.

   — Не отгоняй, — сказал, — матерь добрую кротость, не принимай мачеху злую величание и детей её гордость и непокорение. — И ждал, глядя на князя сквозь слёзы умиления. Даже голос у батюшки задрожал.

Иван ответил ему продолжительным взглядом исподлобья.

   — Это всё Златоустый советует?

   — Он. Он! — воскликнул Акинф в восторге. — Ты только внемли и вникни.

   — Да, — сказал Иван.

   — Здесь можно найти ответы на все вопросы жизни, — продолжал Акинф. — Всё разъяснено и проникнуто. Не думай, что тебе с твоими заботами нечего почерпнуть у мудреца. Послушай: Если нельзя разорвать уже надетые узы, то сделай их более сносными, ибо возможно, если мы захотим, освободиться от всего лишнего и не навлекать на себя по собственной беспечности забот ещё больше, чем сколько их приносит само дело. Понял? Запомни и иди с миром.

«И зачем мне это надо? — думал Иван. — Не навлекай забот излишних. Я бы рад от них избавиться, да объяли они меня и душат».

В состоянии растерянности и беспокойства мыслей людям свойственна чрезмерность выражений, не замечаемое ими преувеличение обстоятельств, что только усугубляет шатание ума и затрудняет поиск решений.

2

Ремесленные люди во время пожара спасали прежде хозяйской утвари и одежды своё сручье — пилы, топоры, тесла, скобели', сверла, долота, резцы. Мастера по дереву не делились лишь на плотников да столяров — десять разных сословий имелось у древоделов. А если есть свой промысел, то надобно иметь не только свои подручные орудия, но и загодя припасённое сырье: клён и ясень — для посуды, ель и дуб — для кадок и бочек, липа — для хоромного наряда и стоялой утвари, а ещё привозные породы для поделки гребней, дорогой посуды, Скрыней — самшит, тис, бук, каштан, кедр, пихта, лиственница. Всех умельцев тысяцкий Хвост призвал для восстановления великокняжеского дворца, занёс их имена в отдельный свёрток, где учитывался их подённый вклад, а княжеские плотники в это время всем этим искусникам ставили на Подоле жильё, рубленное в обло или в лапу с зубом.

Алексей Хвост наметил себе с утра объявить Василию Вельяминову княжеское решение, но в нескончаемой череде больших и малых забот вспомнил об этом лишь к вечеру.

А Василий Васильевич время не терял: Хвост увидел уложенные в основание дома дубовые заводные с венцами, а поодаль, возле колодца, уже стояла банька, и дым просачивался сквозь тесовины крыши. Таких временных банек в Кремле понастроено много — вода в речках прохладная, уж не скупнешься и не смоешь в них пот да грязь после трудового дня, но ставили баньки лишь не имевшие загородного жилья люди служилые, ремесленники, челядь. Бояре с своими строителями приезжали из подмосковных вотчин только на светлое время суток, и Вельяминов жил постоянно в своём семчинском имении — зачем ему банька?

   — Не боишься ещё один пожар вздуть? — спросил с усмешкой Алексей Петрович.

Вельяминов сразу уловил потайной смысл вопроса — и до него доходила гнусная молва, будто его люди подожгли Москву, чтобы отомстить великому князю и тысяцкому, да перестарались.

   — Ты опять за своё, Хвост? — Злоба так и кипела в голосе.

   — Про что это ты, Василий? — наигранно удивился Алексей Петрович. — На воре шапка горит? Я ведь про баньку твою всего лишь.

   — Нет, не про баньку! — распаляя себя, выкрикнул Вельяминов. — Будто не ведаешь про клеветы, кои сам, можа, и всклепал на меня!