«4 мая 18<25> произведен я в офицеры и получил повеление отправиться в полк, в местечко В. Давно ли я был еще кадетом? Давно ли будили меня в 6 часов утра, давно ли твердил немецкий урок при вечном шуме корпуса? Теперь я прапорщик, имею в сумке 475 руб., делаю что хочу и скачу на перекладных в местечко В., где буду спать до 8 часов и где уже никогда не промолвлю ни единого немецкого слова. В ушах моих все еще отзываются шум и крики играющих кадетов и однообразное жужжание прилежных учеников, повторяющих вокабулы: le bluet, le bluet – василек; amarante – амарант, amarante, amarante. Теперь один стук тележки, да звон колокольчика… я все еще не могу привыкнуть к этой тишине.
Дорогою при мысли о моей свободе, об удовольствиях пути и приключениях, меня ожидающих, чувство несказанной радости наполняло мою душу… Утомясь мало-помалу, принялся я наблюдать движение передних колес и делать математические исчисления. Занятие нечувствительным образом меня утомило, и путешествие уже показалось не столь приятным, как сначала. Я попытался было завести речь с моим ямщиком, но он как будто избегал порядочного разговора. На вопросы мои отвечал одними: «Не можем знать, в<аше> благородие», «а бог знает», «а ни что». Приехав на станцию, я отдал кривому смотрителю свою подорожную, но с неизъяснимым неудовольствием услышал, что лошадей нет. Я заглянул в почтовую книгу. Генеральша Б* с будущим взяла 12 лошадей, две тройки пошли с почтою, наш брат прапорщик взял остальные две лошади: на станции стояла одна курьерская тройка. Нечего делать: я покорился необходимости.
«Не угодно ли чаю или кофею?» – спросил меня смотритель. Я благодарил и занялся рассмотрением картин, украшающих его смиренную обитель. В них изображена была история блудного сына. Почтенный старец в колпаке и в шлафроке отпускает беспокойного юношу, который принимает поспешно его благословение и мешок с деньгами. В другой изображено яркими чертами развратное поведение молодого человека: он сидит за столом, окруженный ложными друзьями и бесстыдными женщинами. Далее промотавшийся юноша во французском кафтане и в треугольной шляпе пасет свиней и разделяет с ними трапезу. В его лице изображены глубокая печаль и раскаяние: он воспоминает о доме отца своего, где последний раб etc… Наконец представлено возвращение его к отцу своему. Добрый старик, в том же колпаке и шлафроке, выбегает к нему навстречу. Блудный сын стоит на коленях – вдали повар убивает тельца, а старший брат с досадой вопрошает о причине таковой радости. Под картинками напечатаны немецкие стихи. Я прочел их с удовольствием и списал, чтобы на досугах перевести.
Прочие картины не имеют рам и прибиты к стене гвоздиками. Они изображают погребение кота, спор красного носа с сильным морозом и в нравственном, как и в художественном отношении, не стоят внимания образованного человека.
Я сел под окно. Виду никакого. Тесный ряд однообразных изб, прислоненных одна к другой, кое-где две-три яблони, две-три рябины, окруженные худым забором, отпряженная телега с моим чемоданом и погребцом, развалившийся колодец около и мелкая лужица: в ней резвятся желтенькие утята под надзором глупой утки, как балованные дети при французской мадаме. Какая скука! Пойду в поле.
Я пошел по большой дороге. Справа тощий озимь, слева кустарники и болото. Кругом плоское пространство, навстречу одни полосатые версты, на небе кое-где облако и медленное солнце. Какая скука! Дошед до 3-й версты, иду назад и удостоверяюсь, что до следующей станции оставалось еще 22.
Я сел опять под окном. День жаркий. Ямщики разбрелись; на улице златовласые, замаранные ребятишки играют в бабки, против меня старуха сидит перед избою подгорюнившись, изредка поют петухи, собаки валяются на солнце или бродят, высунув язык и опустя хвост, да поросята с визгом выбегают из-под ворот и бросаются в сторону без всякой видимой причины.
Я спросил у толстой работницы, которая бегала поминутно мимо меня то в задние сени, то в чулан: «Нет ли чего почитать?» Она принесла мне несколько книг. Я обрадовался и стал с жадностью их разбирать, но вскоре охладел и успокоился, увидев затасканную азбуку и арифметику, изданную для народных училищ. Сын смотрителя, буян лет 9, обучался по ним, как говорила она, всем наукам, да выдрал затверженные листы, за что, по закону справедливого возмездия, подрали его за волосы…»
Отрывок писан или в 1825 году, или вскоре после того. Кисть Пушкина, вообще тонкая, легко узнается в нем{473}. Также замечателен и следующий теперь отрывок. Он естественным образом становится в параллель с предшествующий по тону и способу рассказа и писан уже, вероятно, около 1830 г.:
«С французского
Участь моя решена… Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством, она, она – почти моя! Ожидание решительного ответа было самым болезненным Чувством жизни моей. Ожидание замешкавшейся карты, угрызение совести, сон перед поединком – все это ничего не значит…
Большая часть людей видят в женитьбе шали, взятые в долг, новую карету и розовый шлафрок; другие – приданое и степенную жизнь, третьи женятся так, потому что все женятся, потому что им 30 лет…
Я никогда не хлопотал о счастии. Я мог обойтись и без него. Теперь его мне нужно на двоих, а где я возьму его?
Что значат мои обязательства? Есть у меня больной дядя, которого почти никогда не вижу. Заеду к нему, он очень рад; нет, так он извинит меня: «Повеса мой молод: ему не до меня». Я ни с кем не в переписке. Долги свои выплачиваю каждый месяц. Утром встаю, когда хочу; принимаю, кого хочу. Вздумаю гулять – мне седлают мою умную, смирную Женни. Еду переулками, смотрю в окна низеньких домиков. Здесь сидит семейство за самоваром, там слуга метет комнаты, далее девочка учится за фортепьяно. Подле нее ремесленник-музыкант. Она поворачивает ко мне рассеянное лицо, учитель ее бранит, я шагом еду мимо. Приеду домой, разбираю книги, бумаги, привожу в порядок мой туалетный столик. Одеваюсь небрежно, если еду в гости; со всевозможной старательностию, если обедаю в ресторации, где читаю или новый роман, или журналы. Если Валтер-Скотт и Купер ничего не написали, а в газетах нет какого-нибудь уголовного процесса, то требую бутылку шампанского, смотрю, как рюмка стынет от холода, пью медленно, радуясь, что обед мне стоит 17 рублей и что могу позволить себе эту шалость. Вечером еду в театр, отыскиваю в какой-нибудь ложе замечательный наряд, черные глаза: я занят до самого разъезда. Вечер провожу или в мужском обществе, где теснится весь город, где я вижу всех и где меня никто не замечает, или в любезном избранном кругу, где я говорю про себя и где меня слушают. Возвращаюсь поздно, засыпаю, читая хорошую книгу. На другой день опять еду верхом переулками мимо дома, где девочка играла на фортепьяно; она твердит на фортепьянах вчерашний урок. Она взглянула на меня, как на знакомого, и засмеялась. Я кланяюсь и проезжаю мимо. Вот моя холостая жизнь – счастья тут не нужно…»{474}
В заключение представляем еще драматический этюд Пушкина и на нем покидаем выписки того, что осталось из заметок и программ поэта. Труд наш может дать приблизительное понятие читателю о богатстве и значении тех мыслей и предположений его, которые уже утеряны навсегда или еще скрываются.
«– И ты тут был? Расскажи, как это случилось?
– Изволь; я только расплатился с хозяином и хотел уже выйти, как вдруг слышу страшный шум; и граф сюда входит со всею своею свитою. Я скорее снял шляпу и по стенке стал пробираться до дверей, но он увидел меня и спросил, что я за человек. – «Я кровельщик, Гаспар Дик, готовый к вашим услугам, милостивый граф», – отвечал я с поклоном и стал пятиться к дверям, но он опять со мной заговорил и без всякого ругательства. – «А сколько ты вырабатываешь в день, Гаспар Дик?» – Я призадумался: зачем этот вопрос? На всякий случай я отвечал ему осторожно: «Милостивый граф, день на день не похож; в иной вырабатываешь пять и шесть копеек, а в другой и ничего». – «А женат ли ты, Гаспар Дик?» – Я тут опять призадумался: зачем ему знать, женат ли я? Однако отвечал ему смело: «Женат». – «И дети есть?» – <«И дети есть».> (Я решился говорить всю правду, ничего не утаивая.) Тогда граф оборотился к своей свите и сказал: «Господа! Я думаю, что будет ненастье; моя абервильская рана что-то начинает ныть. Поспешим до дождя доехать; велите скорее седлать лошадей»{475}.