Когда говорит женщина, она ничего не говорит, она просто говорит; и когда она просит его сделать так, чтобы она могла говорить, на самом деле она ни о чем не просит, она просто просит. И когда он спрашивает ее, чего они ждут, она удивлена: она не понимает, как ожидание может быть ожиданием чего бы то ни было. Действительно, ответ, которого она от него ожидает, дается в ее же просьбе или мольбе, ибо она просит говорить и говорит — только вот ее словам не на что отвечать, им не удовлетворить никакой просьбы, поскольку речь ее состоит в откладывании речи на потом, в отсрочивании просьбы, мольбы. «Она разговаривает, медля говорить». Разговаривая, она просит говорить и говорит только потому, что не может начать, а если не может начать, так лишь потому, что не может прерваться; ее речь — вмешивающееся препятствие, которое ее прерывает. Речевой спазм. «Разговаривая, она замалчивается (interdite)»[7]. Ее слова, похоже, включают в себя точку схождения (начало и конец, речь и безмолвие, зов и ответ — также и запрет, и нарушение), которая там не обнаруживается, но, так сказать, уклоняется или удаляется.

Встретить ее — приблизиться к той точке, некоей «центральной точке», притягивающей, как говорит Бланшо в другом месте, к себе поэтов из внутренних глубин произведения, которое им надлежит сложить; в «Литературном пространстве» он называет ее «средоточием двусмысленности», ибо там пересекаются совершенство произведения и его крушение, его повелительная явленность и его исчезновение — здесь. которое оно во всем великолепии составляет, и нигде, которому глубоко принадлежит. Из этой точки и исходит приглушенный звук, своего рода ропот языка, который в действительности невозможно услышать — «parole sans entente», — бессловесно упрашивающий, чтобы его выслушали. Никто, говоря, никогда не использует этот язык и никогда не обращается на нем к слушателю; этот язык разрывает отношение между обращением и откликом и говорит — но без всякого начала — или высказывает, но не все — тем не менее, в нем нет ничего отрицательного, поскольку до того, как начаться, он уже говорит, а отойдя — сохраняется; он не начинался и все же упорствует, словно сумев когда-либо начаться, он смог бы окончательно остаться. Всякий, кто чувствует, что должен писать, говорит Бланшо, чувствует себя во власти просьбы сделать это так, чтобы сия немая речь (это неспособное успокоиться безмолвие) могла понудить его себя услышать. Он слышит язык, который его даже не достигнет, покуда он не найдет слов, дабы его повторить, и не дарует ему тем самым некую умеренность, не вернет его в границы. Он слышит, как тот взывает к нему из внутренних глубин бездонной ночи. затягивает его в темноту, из которой никогда не пробивалось ни одно стихотворение, наподобие того, как пение Сирен увлекало моряков, будучи своим собственным таинственным удалением, своим собственным не-здесь, еще-не, и все же близко, вскоре, приближаясь — приближаясь к своему началу или, иначе, концу, подбираясь ближе или же погружаясь назад.

В «Ожидании забвении» наговоренное женщиной — покой, которому никак не успокоиться, слова, которые упорствуют, дабы не быть произнесенными — обладает двусмысленностью пения Сирен, противоречивостью «центральной точки» и, более того, призрачным свойством Эвридики в аду, чья незримость показывает, чье исчезновение является, в чьем прикрытом завесой лице сияет ночная темень, та смертельная опасность, на риск которой должен пойти Орфей, но отвратив свой взор, точно так же, как Улисс слушает Сирен лишь привязанным к мачте — и как поэты, не устает разъяснять Бланшо, должны предаваться беспорядочному ночному излишеству и неумеренности, la demesure, и путем противостояния этой катастрофической несдержанности, этой опустошительной непосредственности, наделять ее мерой, а чистую безграничность — рамками формы, дабы слышимая поэтами тайна могла благодаря их отважному посредничеству обрести слышимость. И все же эта безграничность — непередаваемое, требовательное посредничество поэта, — не центр ли это? Не середина ли? Или промежуток — интервал? Возможно, «само» посредничество. Быть может, это как бы «сама» мера, мера без меры, которая угрожает выйти за пределы и которая должна быть смягчена, ослаблена, умерена… препровождена обратно в границы, с большим риском обуздана и усмирена — как какое-то дикое существо. Возможно, задача поэта — быть посредником середины, вмежатъ, так сказать, промежуток.

Мера, Безмерное

Что понимает Бланшо под поэтом или всяким, кто, должен писать, каждым, кто принадлежит письму? Он понимает просто каждого кому случается встретить другого человека, вообще кого угодно, так или иначе способного предстать в качестве Другого — то есть Высшего, бесконечно превосходящего всякую власть, к которой только можно когда-либо воззвать. Приближение Другого — приближение разлуки, бесконечного расстояния. По отношению к нему неуместна любая общепринятая идея равенства или различия. Ни капли взаимности не смягчает шок от его обособленности. Он ни с кем не имеет ничего общего, то есть, иначе говоря, он — кто угодно, но отнюдь не во всех обстоятельствах: Другой оказывается кем угодно, когда между вами двоими ничего нет, вообще ничего схожего с разделяемыми задачами или ценностями, общими обязательствами, общим языком, чтобы путем ограничения подступиться (поддержать посредничеством, сохранить успокоением) к этой встрече. Таким образом. Другого встречаешь вне любого места встречи, там, где, например, встретил Приема Ахилл, когда тот пришел молить о теле Гектора, не защищенный никаким человеческим законом (как чужак и проситель он находился, напоминает Бланшо, на попечении божества и говорил не на общепринятом языке…). Приам был не слабее Ахилла или кого бы то ни было еще: его слабость и беда были безмерны. Чтобы встретиться с таким Другим, требуется претерпеть различие, которое отличает, просто отличает — не от вас или чего-то еще, безо всякой точки отсчета или сравнения, неизмеримо. Другой: разлука, но та, что никого иди ничто не разлучит; граница — даже предел, — но та, что не определяет или ограничивает что бы то ни было.

Обособленность чистой разлуки притягивает, и это сближение говорит: если бы только мы могли быть разными, если бы могли разделиться. О, давай разделимся; о, сделай так, чтобы я могла приблизиться к тебе. «Сделай так, чтобы я могла с тобой говорить, убеди меня, что меня слышишь…»

Ответь мне так, чтобы в твоем ответе я мог найти ее слова, слова моей просьбы: такова лишенная всякого ощутимого начала или конца обязанность, привносимая Другим. Это долг восстановить его для мира пределов, где права и обязанности определяют друг друга, где равенство и неравенство могут быть соразмерны — где возможно признать сходство, отличая его от различия, и измерить расстояние и близость, не путая близкое и далекое, здесь и где-то, вместе и порознь. Так и в «Ожидании забвении» — мужчина стремится ответить женщине так, чтобы вернуть ее обратно в границы. Он слушает непрерывный ропот ее равномерной речи — равной, но не себе или чему бы то ни было еще, «равномерной без равенства», неизмеримо равной. Он слушает, как она говорит — это звучит как непрерываемое эхо речи — и берется ответить так, чтобы ввести меру: «меру равенства». Он берется ответить и тем самым ограничить этот безграничный предел — возможно, поместить ту границу, которая в любом месте кажется беспредельной, но блуждает вне места, каждого места придерживаясь. Своим ответом он, возможно, пытается добраться до этого края или рубежа и тем самым его установить — внутри границ.

Отсюда его сходство с Орфеем. Но Орфей, как считает Бланшо, никогда не взялся бы вывести Эвридику обратно к дневному свету и жизни — решительно отвратив от нее свое лицо, — если бы с самого начала не обратился уже в другую сторону: если бы он не хотел увидеть исчезновение ее лица. Так и поэты не взялись бы даровать чистой неумеренности пределы и пристойность формы, если бы, начиная работу, уже не отворачивали свое произведение в сторону от совершенства его завершенности — назад, к его отсутствию, бездонной неопределенности, из которой оно постоянно взывает. Они бы даже никогда и не почувствовали насущной потребности посредничать, если бы промежуточность — промежуток, «сама» мера — не взывала к ним из ужасной point central[8], глубин ночи, откуда не вернуться никому из поэтов, откуда никогда не появиться ни одному произведению.