А Степан Сергеич обо всем этом и не подозревал, он и не думал трогаться с насиженного места. Цех, лишившись премии, не стал обвинять своего диспетчера ни в чем. Степана Сергеича теперь знали все, он же только отвечал на приветствия, встречаясь с совсем не известными ему инженерами. Некоторые открыто восхищались им — с опаской за дальнейшее диспетчерство его. Другие, признавая в нем существующие и не существующие достоинства, называли Степана Сергеича не стесняясь дураком — не при встречах, конечно. Слово «дурак» приобрело уже на Руси (и только на Руси) второе значение. Есть в дураке что-то героическое, гениальное, недаром один ученый немец с болью писал, что русский Иванушка-дурачок несравненно умнее Михелей, Гансов и Петрушек, вместе взятых. А раз герой — то ему положено и страдать. Никто в НИИ поэтому не удивился бы, услышав о гонениях на Степана Сергеича.
Мошкарин навестил его в цехе. Предупредил:
— Договоримся: если захотите еще что-нибудь выкинуть проконсультируйтесь со мной.
— Лучший консультант — моя партийная совесть, Владимир Афанасьевич…
— Подите вы со своей совестью… Здесь жизнь, а не конкурс христовых невест.
— Не понимаю я вас…
— Понимать нечего. Один ум хорошо, а два сапога пара, как говорят девицы в моей группе.
Главный инженер НИИ и завода Тамарин, дотошный знаток дилогии Ильфа и Петрова, бендеровед, так сказать, прослышав о катастрофе с ГИПСами, удивления не выразил. Задумчиво пожевал сигару.
— Шелагин? Не знаю. Не мешало бы познакомиться с нарушителем конвенции.
Когда-то, года два назад, главный инженер успевал обойти за день все отделы и покричать в КБ. Потом кто-то решил, что высшую школу надо приблизить к науке и производству. Тамарину предложили читать лекции в энергетическом. Он согласился. Дальше — больше. Несколько раз доказывал уже Тамарин в руководящих кабинетах, что он главный инженер, а не старший преподаватель кафедры, навязанные ему часы мешают основной работе, документы в НИИ приходится подписывать не глядя. В кабинетах верили, но спрашивали:
«Вы что — против постановления об укреплении связи?» «Я — за, оправдывался и наступал Тамарин, — я не против, но во всем должна быть мера». Этому тоже верили. Пытались как-то распланировать его время, ничего, однако, не вышло — дела, дела… Он плюнул на все, с блеском читал студентам лекции, те ломились к нему в аудитории. Защитил докторскую диссертацию, написал два учебника, один уже издали, другой утверждался коллегией. В НИИ бывал редко, все здесь шло не так, как ему хотелось.
Инженеры обнаглели окончательно. Мало кто знал, чем занимаются коллеги.
Промышленность выпускала новые типы полупроводников — о них в институте не ведали, вляпывали в свои творения старье, без задержки проходившее через отдел нормализации и стандартизации. Планирование вообще ни к черту не годится. В КБ свыклись с тем, что кто-то исправит их ошибки, а заодно и ляпсусы разработчиков. Обленились и потеряли стыд. В «Кактусе» нельзя прикрутить к корпусу субпанель, отверстия для винтов не совпадают. Со студентов за такие фокусы шкуру дерут, а вторая группа КБ премию отхватила.
Директор доволен. Любит мужик власть — ну и пусть володеет…
35
В кабинете Ивана Дормидонтовича Игумнов стоял рядом с Шелагиным, слушал бодрый репортаж Немировича и радовался хорошо продуманной режиссуре спектакля, в котором ему отводилась роль статиста. Установка ясна: не вмешиваться ни в коем случае. «Валяйте, ребята, — думал Игумнов, валяйте. Телега катится с горы, мне ли ее удерживать. У меня цех, сто человек, мне дела нет до вашего серийного ГИПСа…»
И — вот на тебе! — нашелся безумец, бросился под телегу. Игумнов, веселясь, посматривал на озябших и распаренных делегатов: «Что, ребята, не ожидали от диспетчера такой прыти? Я-то знал, на что он способен, потому и не хотел, чтобы работал он в цехе…»
В вестибюле министерства его окликнули.
Игумнов повернулся — Родионов. Еще звезда на погонах, лицо строже, недоступнее.
— Я давно уже в Москве, скоро уезжаю, звонил несколько раз…
— Конец месяца, план горит, завод горит, все горит.
Родионов изумился:
— Какой завод? Ты же изобретатель! Мне заявку подали на тебя из Свердловска, я не хотел срывать тебя с научной работы, думал, если надо, сам попросит.
— Ошибочка, — ухмыльнулся Виталий. — Неувязочка. Забыли вычеркнуть.
Вышел я из изобретателей, не под силу мне.
— Пообедаем вместе? По-старому, помнишь, в гостинице?
Для него эта гостиница, видно, что-то значила. Помнил, наверно, себя свободным, холостым, влюбленным. Сейчас, как и прежде, не знал, о чем говорить. Прорвало его после третьей рюмки: безудержно хвалил Надежду Александровну, описывал проказы и шалости сына. Виталий соображал, кем приходится ему трехлетний Боря Родионов. Сводный брат, что ли.
— Ты напрасно думаешь плохо о своей матери, она любит тебя. узнает о тебе… то есть спрашивает о тебе.
— Я о ней плохо не думаю…
В сущности, он, Виталий, то же, что и мать. Сохранять верность отцу значительно труднее, чем предавать его.
— Я ведь почти отец тебе, я мог бы помочь тебе… Жизнь есть жизнь, к ней надо приспосабливаться, драться в одиночестве нелегко.
— Я и так приспосабливаюсь, в большей мере, чем вы думаете. Нет, помощи пока не надо. Я живу хорошо, я даже счастлив… А вы счастливы, Николай Федорович?
Какое там счастье… Виталий понимал, что нехорошо живется генералу Родионову: Надежда Александровна дурила по-прежнему.
Как и тогда, много лет назад, Родионов усадил его в такси, как и много лет назад, увидел Виталий стоящего под снежком Родионова, смотрящего ему вслед.
А с утра в кабинет Виталия набились любопытные. Всем хотелось знать в подробностях, как буянил у Ивана Дормидонтовича диспетчер Шелагин. И никто — ни словечком, ни улыбочкой — не осудил его, Игумнова, за молчание. Вот так-то. Потому что всем ты мил и нужен, все тебе милы и нужны. Катится телега с горы, и хорошо, что катится, не надо ее ни подпихивать, ни задерживать, все само собой образуется. Директор — лучший друг, в цехе тишь и благодать. Дятлов и Пономарев заработали по благодарности и — с глаз долой — уволились, Ритка Станкевич, если вдуматься, скромная девушка, Нинель Сарычева бездельничает, но и это идет на пользу, на Нинель списываются все огрехи сборки. Труфанов, случается, позвонит в середине месяца. Почему, спросит, шасси не отправлены на монтаж? Игумнов ответит:
«Нинель». И все становится ясно, мадам Сарычева опять не так составила карту сборки. Труфанов промолчит, Нинели словечка не скажет, зачем связываться: от мужа Нинели зависит многое; муж — прекрасный человек, умный, справедливый и чуткий, но если Нинель начнет по вечерам точить муженька — какой человек выдержит осаду Нинели? Поэтому терпят Нинель. Цех тоже смирился с нею. Людям хорошо платят, недавно установили двадцатичетырехдневный отпуск. На совещаниях в конце месяца (ежедневных планерок Труфанов не признает) Игумнов сидит на видном месте, заместителем директора по производству. Впереди блестящие перспективы. Через несколько лет завод отделится, тогда — главным инженером завода, директором. Так стоит ли поднимать шум из-за каких-то счетчиков! Глупо и мелко. Имеет же он право отдохнуть.
— Жить надо, — произнес Виталий. — Надо жить.
Он сидел в одиночестве. Бывают такие часы и такие минуты на дню, когда все вдруг утихает. В цехе после обеда — блаженное успокоение, как мертвый час в детском садике. Спало полуденное оживление, все устали сидеть, но и подниматься не хочется, движения медленные, привычные, все, что надо на сегодня сказать, уже сказано. Еще полчаса — и наступит перелом, появится тяга к перемещениям… кто пойдет в регулировку слушать басни Петрова, кто проскользнет мимо открытой двери кабинета в комплектовку, позвонит оттуда, в комплектовке городской телефон. Но сейчас только ровное жужжание доносится в кабинет из цеха.
— Товарищ Игумнов. — Вошел Степан Сергеич (вне работы он звал начальника цеха проще). — Я прошу принять строжайшие меры к технологу Сарычевой. По ее вине забракована партия трансформаторов.