Изменить стиль страницы

— Нету со мной моей Настасьюшки светлоокой! Болезнует дух мой, умножились струны душевные и телесные, и нету врача, который бы меня исцелил…

Он поднял отуманенный взор свой на красный угол и продолжал голосом, полным невысказанной, смертельной тоски:

— Взял от меня Бог ту, кто умел со мной поскорбить и утешить в туге великой, и ныне оставил меня единого…

Резко хрустнули туго переплетённые тонкие пальцы.

— Колико времени миновало, а не можно позабыть мне Настасьюшку мою светлоокую!

Окольничий Челяднин тяжко вздохнул.

— Извели, антихристы, царицу нашу. За возлюбление твоё воздали ненавистью премерзкою.

Долго, не отрываясь от плеча казначея и закрыв глаза, Иоанн вполголоса вспоминал о последних днях Анастасии Романовны. С каждым словом голос его крепнул, наливался раздражением и обличительной укоризной.

— Всё Глинские! Всё они, окаянные! — через равные промежутки времени вставлял одно и то же Грязной. — Ихней руки дело-то чёрное!

Не слушая объезжего, царь жёстко выкрикивал в пространство всё, что накипело в его неспокойной душе, й подробно перечислял, что сделал для умирающей.

— Немку-знахарку Шиллинг не пожалел в золотой карете доставить из Риги! Колико лекарей понагнал! А в молитвах извёлся весь — и ничего, и ничего ты, Господи, не допустил до уха своего пресвятого!

Опомнившись, царь покаянно поглядел на образ, перекрестился и перевёл сетования свои с Бога на людей.

— Памятую, было то ещё в юности моей. Бабка моя, Глинская Анна, удумала со чады свои сердца вырывать из грудей человеков и чародейством сим богопротивным вызывать пожары лютые.

Он оттолкнул казначея, шумно встал и заскрежетал зубами.

— И ворвались в те поры, в пожар великой московской, людишки в церковь, схватили в праведном гневе князь-боярина Юрия Васильевича Глинского да поволокли в церковь Успения.

Из-под полуопущенных век вспыхивали широко раздавшиеся зрачки. Пальцы, точно вздрагивающие синие гусеницы, жадно прилипли к посоху.

— И убили его, христопродавца, противу места митрополичья, а кровью помост церковный помазали — тем и спасли от пожара Москву!

Бухнувшись в кресло, Грозный неожиданно затопал ногами.

— Всех бы тогда заедино! Всех бы! Да и вотчины сжечь!

Едва вспышка улеглась, Челяднин будто невзначай вставил:

— От словес твоих пресветлых вспомнилось мне, како помышлял ты пересадить вотчинников на новые земли.

Грозный приподнял острые плечи и внимательно вслушался.

— Аль негоже я замышлял?

— Премудро, царь, яко сам Соломон[147]. Оторвал ты коих земских от вотчин да тем силу их надломил. На чужбине-то не особливо их, слышно, честят. Не ведают, да и ведать не к чему чужим-то, откель родом пришли те князья да чем имениты!

Грозный поджал губы и покрутил орлиным носом своим.

— Ты не тяни. Зрю яз: надумал ты чего-то, Иванушка!

Окольничий застенчиво опустил глаза.

— Не яз един понадумал. С Фуниковым да Грязным мозговали.

И, приложившись к царёву халату:

— Пожалуешь сказывать?

— Сказывай.

— А у опальных, сдаётся нам, не токмо добро и живот, но и крепости с грамоты в пору бы казне отписать.

Наморщив лоб, Грозный тщетно силился понять смысл слов Челяднина.

Фуников устремил на царя простодушный взгляд и продолжал за окольничего:

— Коль не будет у князей грамот, вольны холопи на новые места отказываться.

Грязной понял по выражению лица, какая мысль забеспокоила Иоанна, и, таинственно ухмыльнувшись, разъяснил:

— А кой худородный сядет на господаревы земли да спонадобятся ему холопи, по каждой пригоде разберём и на тех людишек князей опальных запрет наложим отказываться в иные дворы.

В дверь слегка постучались. Фуников бросился в сени и тотчас же вернулся.

— Не потрапезуешь ли, государь?

Иоанн кивнул утвердительно.

Стольник отведал постных щей и варёную рыбу и передал их царю.

Доедая последний кусок, Грозный сбил пальцем крошки с клинышка бороды, ладонью размазал по губам клейкую ушицу и перекрестился.

— Измаялся яз нынче, — лениво протянул он. — Утресь додумаем думу.

Казначей робко напомнил:

— Аглицкие гости утресь белку будут глазеть. Царь оживился.

— Пучки-то прилажены ли?

— Чмутят басурмены те. Давеча толмача присылали: дескать, пожаловали бы белку им, како по чести водится: в пучке, в десятке, две — наигожие — личные, да три похуже — красные, да четыре — того похуже — под-красные, да одну — негожую — молочную.

Ногтем мизинца Иоанн раздражённо ковырял застрявшую в зубах рыбью косточку и что-то соображал. Вдруг он сипло расхохотался.

— Показали бы басурмены милость да перебрали бы все три тьмы пучков! Поглазел бы яз!

И, подробно разъяснив, как подменить лучшие шкурки худшими, прибавил:

— А какие пучки без удуру Ивашка тебе, казначей, для показу подкинет. Слышишь, Иван?

— Слышу, преславной!

— А ещё, государь, воску у нас полежалого сила… — печально вздохнул Фуников.

Царь опустил руку на плечо Висковатого и внушительно заглянул в его глаза.

— На то и дьяки, чтоб извод был бумаге.

Дьяк торопливо взялся за перо.

…А ещё до соизволения государева ни единым людишкам, опричь двора, не вести торгу воском… А паче нарушено будет сие…

И, закончив, на коленях подал Грозному грамоту для подписания.

После ранней обедни Иоанн прошёл через внутренние покои на склады.

— Царь идёт! — громогласно объявил поджидавший жилец.

Работные, закрыв руками лица, попадали на пол.

Фуников стоял у огромной кипы пучков и ухмылялся. Уловив едва заметный знак, поданный царём, он ловко выхватил один из пучков. Грозный внимательно просмотрел и пересчитал шкурки по сортам.

Всё шло так, как было условлено накануне. Фуников ни разу не ошибся и по знаку подавал лучшие пучки, выхватывая их, почти не глядя, из общей кучи.

Деловито проверяя груду конского волоса, щетины, гусиного пуху и кож, царь давал подчинённым последние указания.

Измученными призраками сновали по складу работные. Их лица и полуголые тела были залеплены мёдом, пухом, волосом и щетиной. Согнувшись до земли, они перетаскивали с места на место тюки, укладывали их так, как требовал казначей. За всю долгую ночь никто из них ни разу не передохнул: бичи зорких спекулатарей были всегда наготове.

Иоанн укутался по уши в шубу и, зябко поёживаясь, ушёл в палаты.

В трапезной его поджидали думные бояре: Михаил Лыков, Колычев, Бутурлин[148] и Иван Воронцов[149].

Ответив лёгким кивком на поклон, царь уселся за мраморный столик.

Думные не притронулись к кушаньям, расставленным на длинном столе, до тех пор, пока Грозный не передал Челяднину надкусанный ломоть хлеба.

— Воронцову! — бросил лениво царь и отломил ещё два куска. — Лыкову и Бутурлину!

Бояре трижды коснулись пола и приняли подённую подачу[150].

Низко свесив голову, сидел Колычев, с мучительным волнением дожидаясь подачи. Бояре исподлобья поглядывали на него и уписывали кислые щи.

Царь облизал ложку и, слегка приподнявшись, перекрестился. Все вскочили за ним на молитву.

Прищуренный взгляд ястребиных глаз Иоанна впился в посеревшее лицо Колычева.

— Слыхивали мы, печалуешься ты, князь, на лихие дела?

И сквозь дробный смешок:

— Не любо, сказывают, тебе, что, почитай, выше земских сиживают николи и в думных списках не виданные Биркины да Боборыкины, да Загряжские с Наумовыми, да что ещё те Басмановы со Скуратовыми и Годуновым силу взяли великую?

Боярин, потупясь, молчал.

Лёгкая тень пробежала по лицу царя, погасила смеющиеся глаза и залегла глубокой бороздой на лбу.

вернуться

147

Соломон — царь Израильско-Иудейского царства в 965–928 гг. до н.э. Сын Давида. Согласно библейской традиции, славился необычайной мудростью; по преданию, Соломон — автор некоторых книг Библии (в том числе «Песни песней»).

вернуться

148

Бутурлин — из рода Бутурлиных, князей и графов (предок — Радша, прибывший из Германии в Новгород в конце XII в.).

вернуться

149

Воронцов Иван Михайлович — из дворянского рода, воевода и дипломат; участвовал во многих войнах времени Ивана IV и выполнял дипломатические поручения.

вернуться

150

Подённая подача — надкусанный ломоть, знак царской милости.