Изменить стиль страницы

— Да мы не очень, правда, хорошо, но знаем его. Садитесь, Сергей Владимирович, — пододвинулся на шконке Олег.

— Василий Григорич, откуда кулич?

— Купил в магазине.

— Врешь, поди.

— Вру. Жена испекла — приподнял он газету и склонившись потянул носом запашок от кружек. — А это откуда?

— А это у Андрюхи спрашивай, Григорич, я ни при делах.

Пока Агей объяснял Ушатову за водочку, Святой разговаривал с Иранцевым.

— Злобу на меня не держите?

— Если хочешь, можешь на «ты» со мной.

— Хочу.

— Вот и давай. Мне так удобней, да и привычней. В личном плане ты и твои хлопцы мне ничего плохого не сделали, а в плане службы, хлопот вы мне конечно доставили. Помнишь, Миловилова первый раз вы напрягали? А мы ведь тогда еще не знали, что это ты с братом и Ветерком шуруешь.

— Подробней может, расскажешь, интересно?

Иранцев сам себе улыбнулся, вспоминая, что в момент операции у первомайских ментов не было даже технически исправных раций для связи и поэтому им пришлось из квартиры Миловилова через кухонную форточку опустить на рыболовной леске кастрюльку до окон первого этажа, где сидели-прели в полной боевой сотрудники милиции, которые должны были, как только задрыгается кастрюлька, ломиться в подъезд крутить рэкетиров.

Рассказ не состоялся, началу его помешал вошедший Кунников.

— Здравствуйте, кого не видел.

Последним за руку со следователем поздоровался Олег.

— Что сразу не зашел?

— Соседа к вам подселил, за стеночку.

— Кого?

— Плоткина. Рубину, который убил. Николай — это уже к Корешу, — у тебя что, уши болят?

— Нет вроде.

— А что они у тебя вроде как припухшие?

— А я как бухану, они у меня всегда такие.

ГБэшники прибалдели.

— Пьют они, Игорь Валентинович, смотри сюда — Ушатов скосился на стол — день Победы ведь скоро.

— Отмечаем вот, — щелкнул себя по кадыку Слепой — мы ведь тоже воевали, вернее я.

Все ожидали, что он пометет за «Акацию», но Слепой от нее ушел.

— В третьем классе, по-моему, сочинение как-то по русскому делали. Тема о войне была. Сижу, строчу. Сзади учительница подкралась и через плечо мое читает. Читала-читала, очки у нее с носа хлобысь мне на тетрадь. От удивления видно, как сейчас я понимаю. «Лапшаков», — это она мне, — «не было под Иркутском никакой войны». Я плачу, помню, и говорю ей: «Была, точно вам говорю, была, у меня там брат погиб». Училка, соображая, потерла так пальцами виски седые и спрашивает: «Какой еще такой брат?» «Младший» — говорю…

Балдели все, братьев у “Слепого” не было, ни младших, ни старших.

Кунников глянул на часы и сказал Эдьке, сидевшему ближе к телику.

— Врубай, Олега сейчас должны казать.

Смотрели молча, да и смотреть, в общем-то, оказалось почти нечего. Все, что Святой хотел услышать в этой передаче, телевизионщики вырезали. Оставили дежурные вопросы и такие же ответы.

— Что теперь будет, Олег?

— Не знаю. Назад, наверное, вернусь, к звездам. К «Большой Медведице».

Тогда журналистка промолчала, а сейчас с экрана телевизора сказала:

— Нет, Олег, не примут тебя звезды.

***

У одиночной камеры столыпинского вагона, затянутой металлической шторой с глазком на уровне человеческой головы, нерешительно топтался конопатый коротконогий солдатик. Очень уж хотелось ему дыбануть через глазок на арестанта с пожизненным сроком заключения, но страшилось. «Вдруг в глаз ткнет», — наконец определился краснопогонник и стараясь не топать, ушагал вдоль других так называемых купе, где, несмотря на поздний час, бодрствовали зеки.

Не спалось и Святому. Уткнувшись лицом в пахнущий хозяйственным мылом сидор, он вспоминал и думал. «Высшая мера наказания — расстрел. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит», — это ему. Эдьке дали пятнадцать. Ветерку — вышку, но с правом жаловаться и тот, оттягивая прыжок в могилу, сидел в камере смертников и пописывал кассации в Верховный суд. Кот” отхватил пятнашку, Рыжий — столько же.

Вся жизнь Святого была замешана на личных симпатиях и антипатиях. Ельцин ему не нравился и поэтому помилования у него Олег просить не стал. Запретил он это делать и своему адвокату, который кричал в суде, что если смерть считать наказанием, то выходит, что вся наша жизнь — преступление, ведь рано или поздно все равно все умрем. Но кто-то Святому жизнь оставил. Спас или оставил, кто и для чего? «А может и правильно все это. Пуля в голову для меня слишком легкое путешествие на тот свет. Умереть легче, чем жить, — так кажется, говорит Ушатов. Культурного жалко, накатил ему Азаров от души. Где Эдька, что делает? Слава богу, живым по суду сорвался. В тридцать девять на воле будет».

Тонюсенький луч света, падающий в одиночку через глазок, кто-то перекрыл. Любопытно вытаращенный бельмоватый глаз, не мигая, изучал Святого.

— А пожизненное это как, до конца жизни что ли?

— До самого — сел на мышиного цвета полке Олег.

— Все равно лучше ведь, чем вышак.

— Не знаю пока, еще не разобрался. Дышу вроде, а зачем? Кости обтянутые шкурой идут куда-то на северо-запад, куда?

— Ты ведь Иконников? — ввэшник, боясь начальника караула, шугливо осмотрел коридор, и снова приник к глазку.

— Иконников.

— У тебя в сопроводиловке написано «Остров сладкий».

— Где это?

— На севере Архангельской области. Там раньше, еще при Сталине, лагерь особого назначения был, для политических. Теперь вот для вас его приспособили.

На пятые или шестые сутки бесконечного дерганья состава, среди ночи нежданчиком встали, и сразу привычно засуетился этап.

— Первый пошел. Второй пошел.

Затопали, забегали по узкому коридору вагона зеки. Один за другим отъезжали от «столыпина» с тяжким людским грехом воронки. Драл черноту ночи вой сторожевых псов. «Волки у них тут вместо овчарок что ли?»

Спустя час все стихло. Еще минут через тридцать распозили и одиночку Святого. «Офицеры все» — отметил он про себя.

— Фамилия, имя, отчество?

Олег ответил.

— Руки!

Браслеты показались какими-то особо колючими. «Больно», — хотел он огрызнуться, — а какая теперь разница — больно или не больно? Отсохнут руки или нет.… Зачем они теперь мне — ложку держать, да жопу подтирать?”

Везли его одного, долго везли. Святой уснул и одыбал только тогда, когда воронок заштормило на размытой весенним паводком лесной дороге. Сливаясь с гундосо-перхатым двигателем вездехода, мурлыкал себе под нос корякскую песенку охранник, мелодии в такт, пристукивая по полу прикладом автомата. Ушатало видно Олега, блеванул куда-то себе под ноги.

— Потерпи, — посочувствовал ему солдат, оборвав песню, — однако скоро на месте будем.

«Пошел ты…» — безразлично счищал он с сапог пустой пачкой из-под сигарет блевотину, и в этот миг чавкнули под брюхом ворона дохлые бревна древнего причала. Взревел мотор и понимая, что этот рев слышит последний раз в жизни, Святой попытался запечатлеть его в памяти, отложить в подсознании.

— Руки!

Тревожно метался в верхушках высоких сосен холодный еще ветер.

«Вот она, дорога в никуда», — всматривался Олег в седое месиво тумана, за которым ни черта не было видно.

Начальник конвоя ткнул его стволом автомата в спину — шагай.

Любитель народных Корякских песен швырнул сидор Святого в катер и затакал тот, режа носом волны по пути в неизвестность.

— Говорят, ты книгу написал?

— Может, еще одну сварганишь, — капитан привык, что бессрочники с ним не базарят, — остров наш помянешь и руки заодно делом займешь.

«Вот зачем мне руки» — пошевелил посиневшими в браслетах кистями рук арестант.

— Как вы величаете свой остров?

— Сладкий.

Через сорок минут из рваного тумана показалась километровая плешина острова, обнесенная со всех четырех сторон глухим выбеленным забором. Раскачивала непогода развешанные по периметру жестяные люстры освещения запретной зоны. Рванула за душу до боли знакомое кваканье звуковой сигнализации. Над прижатыми к поверхности озера мокрыми облаками о чем-то печально вскрикивали ранние птицы.