Изменить стиль страницы

— Факты давай, — оборвал его Вася. — Угрожал Кротюк?

— Да нет, ничего он не говорил. Надулся как индюк, кровью налился и ушел. Я ему вслед: «Наше вам с кисточкой, Сенечка». А он даже не оглянулся. Зато дружки его в кучу сбились, шепчутся.

— Наши деповские? — спросил Ермаков.

— Нет, не наши деповские, другие — всякая вокзальная шпана: Ленька Бурьянов, Борька Звонарь.

— При чем же тут Кротюк? — спросил Ермаков.

— А при том, — загорячился Артемка. — Кротюк давно с ними втихую снюхался. Ты думаешь, Синичкин — лопушок, а я, брат, все знаю…

— Ясно, — сказал Ермаков. — Факты на ячейке доложишь. — Потом повернулся к Якову: — Придется нам тебя сегодня провожать, Чапичев. Вроде личной охраны. На всякий случай.

— Спасибо, — сказал Яков. — Только я без вас обойдусь.

— Это почему?

— А потому… Слышишь, в фойе оркестр вальс играет?

— Ну слышу.

— Люди танцуют, и я буду танцевать. Девушка меня ждет. Понятно? Мы с ней потанцуем, а потом я пойду ее провожать.

— Ну и провожай, — сказал Ермаков. — Ты ее провожай, а мы тебя. Вот и полный порядок.

— Нет, — возразил Яков. — Как товарищей вас прошу… не надо. Не мешайте мне. У меня с ней разговор будет. Может, самый главный в жизни разговор.

— Чудишь, Яшка!

— Как товарищей вас прошу…

— А ты не проси. Сказано пойдем — и точка.

— Не надо, — взмолился Яков и вдруг сжал кулаки. — Честное комсомольское, увижу, что вы хвостом…

— Ну, ну, — сказал Ермаков, и на его сухощавом лице заиграли желваки. — Заносишься, Яков.

Я тоже тревожился за Якова, однако не одобрял настойчивости Ермакова. Ну чего он пристал к парню? Артемка — известный брехун. Мало ли что он придумает.

Но Ермаков неожиданно уступил:

— Что ж, иди один, провожай девушку. Только смотри…

— Я смотрю, — сказал Яков. — Глаза у меня смотрючие.

Мы вышли в фойе. Танцы только начались. Посреди зала кружилась лишь одна пара — две девчонки-школьницы. Парни толпились у входа, девушки чинно сидели на скамьях вдоль стен, словно еще не было решено, кому с кем танцевать. Но так только казалось, а на самом деле все уже было решено, и пары определились. Пропускали лишь первый вальс — так было заведено, так издавна начинались танцы у нас в Джанкое. Но нетерпеливый Яков не хотел, а может, и не мог ждать, пока кончится первый вальс. Он кивнул нам: «Оставайтесь!» — и через весь зал направился к своей избраннице. Когда она поднялась навстречу Якову, я восхищенно ахнул: «До чего ж красива!» А Вася Ермаков даже присвистнул:

— Конец шлакочисту!

Девочки-школьницы тоненько пискнули и исчезли, когда Яков и его партнерша начали танец. Они кружились в вальсе, никого и ничего не замечая. Зато сами были на виду у всех. И все мы невольно залюбовались мужественной, дерзкой красотой Якова и нежной, даже какой-то робкой красотой девушки. Она была похожа на степной цветок. Безжалостное степное солнце пощадило молочную белизну ее лица. Губы ее были яркие, как лепестки мака, глаза васильковые, а тяжелая длинная коса сплетена не иначе, как из тонких серебристо-пепельных нитей присивашского ковыля.

— Ну пойдем, что ли, — повернулся ко мне Ермаков и почему-то вздохнул. — Жинка меня ждет. Девчонка у нас недавно родилась. Махонькая, а крикливая.

Мы вышли в непроглядно-черную южную ночь. Городок уже спал. Даже неугомонные собаки и те притихли. Только станция жила своей напряженной, бессонной жизнью. Тяжело пыхтел, набирая пары перед новым пробегом, паровоз. Настойчиво и требовательно покрикивали маневровые «кукушки». С отрывистым звоном и протяжным грохотом сталкивались буферами вагоны. А когда начинали свою тревожную перекличку рожки стрелочников, казалось, будто какие-то люди заблудились в путанице железных путей и теперь разыскивают друг друга.

— Замечательный у тебя корешок, — сказал Ермаков. — Только шлифовать его еще надо.

— А надо ли?

— Надо, — убежденно подтвердил Ермаков. — Нешлифованный алмаз, конечно, тоже светит. Но вполсилы светит, сам знаешь…

На следующий день я пошел на станцию повидаться с Яковом. На путях, возле поворотного круга, стоял под парами тяжелый новый паровоз. Якова здесь не было. Из кабины машиниста выглянул Вася Ермаков.

— Ты кого ищешь?

— Чапичева.

— А ну, давай сюда. Я поднялся в кабину.

— Укатали твоего кореша, — сказал Ермаков.

— Как так?

— Очень просто. Избили Чапичева, когда он кралю свою провожал.

— Кротюк?

— Кто его знает, может, и Кротюк. Только этого Кротюка и след простыл. На работу он не явился, послали на квартиру, а хозяйка говорит, съехал. Забрал свои вещички — и поминай как звали. А ночью четыре поезда прошло в разные стороны. Вот и ищи теперь ветра в поле.

— И крепко Чапичева избили?

— Основательно. Помяли бока как следует. Прямехонько с провожалки в больницу угодил. Да ты не пугайся. Наши деповские от такого не помирают.

Мне не понравилось, как говорил об этом Ермаков. Неужели он радуется Яшиной беде?

— Не понимаю, — сказал я растерянно.

— А чего тут понимать? Все ясно.

— Как же ясно… Сам говоришь, что неизвестно, кто его избил.

— Пока неизвестно, — сказал Ермаков. — Следствие покажет. Одного субчика задержали — Борьку Звонаря. Он признался, что в драке участвовал. Но от Сеньки Кротюка открещивается. Ни слухом, мол, ни духом не знаю. Подрались, дескать, из-за девчонки. Краля эта с ихней улицы, вот он на ревность все и сваливает.

— При чем тут ревность? Это же политика.

— То-то и оно, что политика, — подтвердил Ермаков. — Но Звонарь клянется, что в политике он ни бельмеса не понимает. Так для него выгоднее, так они, наверное, договорились между собой. Но хуже всего то, что и корешок твой, видно, держится того же мнения: будто тут вовсе не политика, а только ревность. Влюбился по уши, голову совсем потерял…

— Сейчас я пойду в больницу, поговорю с Чапичевым.

— Пойди поговори, это дело. А то бедняге, наверное, муторно. И можешь передать ему в утешение: строгач ему обеспечен.

— За что строгач? — удивился я.

— За мелкобуржуазный индивидуализм.

— Загибаешь, товарищ Ермаков.

— Я загибаю? Ты с нашими деповскими ребятами поговори, они тебе скажут, кто загибает.

— Все равно неправильно, — возразил я. — За что человеку выговор, если он пострадал от классового врага?

— Ну, это как ячейка решит. Значит, идешь в больницу?

— Да, иду.

— Погоди, — Ермаков полез в карман. — Я бы сам пошел, надо проведать парня, только меня неожиданно в рейс назначили. — Он протянул мне смятую трешку. — Не в службу, а в дружбу, купи ему леденцов или халвы. Словом, что-нибудь сладкое, пусть полакомится. И передай, чтобы скорее выздоравливал.

В больнице мне велели подождать.

— У Чапичева прокурор. Пока посидите здесь, — сказал главный врач.

Около часа я томился в кабинете главного врача. Затем сюда же пришел прокурор. Он сердито крутанул ручку телефона и попросил соединить его с прокуратурой. На другом конце провода ответили. «Трофименко? — спросил прокурор. — Это я говорю. Нет, ничего нового… Чапичев утверждает, что дрались в темноте, и поэтому опознать он никого не сможет… Нет, он говорит, что нападавшие дрались молча. Вот именно, без ультиматумов и обвинительных речей. Видать, ребята тертые, знают, что к чему. Вот что, Трофименко, давай вызови этого Звонаря. Я его сейчас снова допрошу. Может, он уже поумнел».

Прокурор положил трубку и, словно бы ни к кому не обращаясь, добавил:

— Вот такая морока…

— Можете пройти к своему товарищу, — разрешил мне главный врач.

Яков лежал в небольшой одноместной палате у окна, выходящего в сад. Голова его была забинтована, видны были только глаза и припухшие рассеченные губы.

— Спасибо, что пришел. Садись, — приподнял он голову.

Я сел на табурет.

— Ближе, — попросил Яков. — Понимаешь… трудно говорить.

— Так больно?

— Ничего… До свадьбы заживет, — ответил Чапичев и улыбнулся. Улыбка получилась какая-то очень жалкая, вымученная. Совсем не его улыбка. Значит, ему очень больно. Только он не хочет, чтобы я это заметил. И я сделал вид, будто не заметил ни его рассеченных губ, ни синяков под глазами. В тон Якову спросил: