Изменить стиль страницы
Наш паровоз, лети вперед,
В коммуне остановка!
А тех, кто на пути встает,
Как шлак — долой из топки!

И Яков Чапичев, кочегар-шлакочист джанкойского депо, показал, как это делается: он натянул брезентовые рукавицы, взял в руки воображаемый лом, размахнулся, ударил, подсек и вывернул шлак, затем сменил лом на такую же воображаемую лопату и сильным движением выбросил шлак куда-то в сторону, подальше от главной магистрали.

Что делалось в зале! Аплодисменты, свист, возгласы одобрения. А за моей спиной кто-то, сложив ладони рупором, закричал:

— Клевета, это еще доказать нужно!

Меня с ног до головы обдало жаром, точно таким, каким обдавало в детстве перед каждой дракой. Только людям с холодной рыбьей кровью неведомо, что это такое. Но таких хладнокровных не было тогда в большом зале клуба железнодорожников станции Джанкой.

* * *

…Я пишу эти строки о людях и событиях начала тридцатых годов для людей шестидесятых годов. Пишу для живущих в обществе, в котором уже давно нет антагонистических классов.

И вот я задумался: ведь может так случиться, что кто-нибудь из моих читателей, какой-нибудь честный и откровенный юноша, рожденный, скажем, в сорок четвертом или сорок пятом году, непонимающе разведет руками и, недоуменно нахмурив брови, скажет: «Почему это автор так восторгается выступлением «красных шлакочистов»? Ведь это, мягко говоря, крайне наивное выступление. И не только наивное, но жестокое».

Что мне сказать тебе, милый юноша? Ведь твой упрек адресован не только мне, но и Чапичеву. Даже в большей степени ему. А Яков Чапичев не может тебе ответить. Его нет в живых. И я обязан ответить тебе и за себя, и за него. По праву боевого товарищества.

Что ж, попробую.

Ты говоришь: «Наивное выступление». Возможно, что наивное. С этим я не спорю. Мы были очень молоды тогда. А наивность ведь в какой-то мере присуща чистой и бесхитростной юности. Признайся, разве ты никогда не бываешь наивным, мудрое, многознающее дитя второй половины двадцатого века? Честное слово, наивность не такой уж тяжкий грех молодости.

Ты говоришь о жестокости, мой строгий, молодой читатель. И с этим я не спорю. Да, борьба за наше счастье, за твое счастье была жестокой. Порой даже очень жестокой. И другой она не могла быть, потому что это — классовая борьба.

В те годы мы неустанно очищали нашу землю от обломков ненавистного старого мира, от вековой его грязи и смердящей пакости. Поверь мне, эту работу невозможно было сделать в лайковых перчатках.

В те годы мы день и ночь вели бой не на жизнь, а на смерть. И чаще всего бой навязывали нам враги, они первыми наносили удар. Отчаянно и безнадежно цепляясь за старое, испытывая звериную ненависть к строителям нового мира, враги действовали жестоко и беспощадно, и мы должны были отвечать той же мерой, хотя нередко проявляли мягкосердечие и милосердие. Да, иной раз наше отношение к врагу было неизмеримо мягче, чем его отношение к нам. Но мы не жалели об этом. Сражаясь за доброе дело, мы могли позволить себе быть добрыми, когда это разрешали обстоятельства, когда этого требовали наши сердца и разум.

Сражаясь за счастье человеческое, мы были, естественно, человеколюбивы, но наша доброта и человеколюбие по природе своей не могли быть елейным всепрощением, они не состояли ни в каком родстве с непротивлением злу, ибо мы слишком хорошо знали, что такое зло, от кого оно исходит и против кого направлено. Бойцы сражавшегося класса, мы ни на мгновение не позволяли ослабевать огню классовой ненависти, пылавшему в наших сердцах, но также не позволяли классовой ненависти ослеплять нас. Наша ненависть была зрячей, а потому и мудрой. Такой же зрячей, мудрой была наша доброта, она была проявлением нашей силы, нашей уверенности в победе. Только бой есть бой. Война есть война. И у войны, а тем более у классовой войны, есть свои неумолимые законы. Когда идет бой за наше правое, святое дело, спрячь, боец, жалость и мягкость подальше! Жалость — в ножны, а меч — из ножен. Двум мечам в одних ножнах все равно не ужиться! Запомни это, боец, и будь беспощаден, непоколебим в сражении, не дай дрогнуть сердцу, не дай дрогнуть руке, когда ты караешь и уничтожаешь врага. Это справедливо. Нет ничего более справедливого. Это самая высокая справедливость на свете — справедливость трудящегося большинства, отбивающего бешеные, злобные атаки кучки паразитов, насильников, эксплуататоров.

Да, и слезы были, и кровь лилась. Были раны телесные и раны душевные. Все это было. Не спорю. Да и почему я вообще должен спорить с тобой, мой юный друг? Почему? С какой стати?

Вероятнее всего, ты даже не думал в чем-нибудь укорять меня. Вероятнее всего, я просто увлекся и сочинил все твои возражения. А возражая тебе, я невольно стал походить на человека, который в чем-то оправдывается. А для чего мне оправдываться? Ведь я искренне убежден, что ты чистый и добрый, благородный и дерзновенно смелый, умный и проницательный, ты и есть самое высокое оправдание всего, что мы делали в те далекие годы. Ты оправдание всех наших страданий и жертв, наших трудов и борьбы, всех наших подвигов и ошибок. И еще больше я скажу тебе. Я убежден, что ты очень хорошо понимаешь меня. Всем сердцем, всем разумом своим понимаешь. Не будь этого, мне было бы очень плохо жить на свете. Невозможно было бы жить. Я верю, что, вкушая сладостный хлеб победы, ты не забыл и не посмеешь забыть, как горько, как тяжко нам бывало, когда мы добывали его для себя, для тебя и для твоих будущих детей. Я верю, ты не забыл и никогда не посмеешь забыть, что хлеб этот замешен не только на воде, но также и на слезах наших и на нашей крови. Ты ведь не просто пожинатель плодов, ты сам боец, сеятель, строитель.

Прости меня, мой терпеливый читатель. Отвлекся я. Разволновался. Начал писать о том давнем вечере в клубе железнодорожников и вдруг заговорил о сегодняшнем дне, и даже о будущем. Да что поделаешь. Это не авторский каприз, не слабость и своеволие. Это наше время такое, это оно так прочно и неразрывно связано с нашим прошлым и с нашим будущим, что о нем как-то трудно, а иногда и невозможно писать по-другому…

* * *

…Все же давайте вернемся на концерт, в клуб джанкойских железнодорожников. Там не все еще кончилось после боевого выступления живой газеты «Красный шлакочист».

Якова я нашел за кулисами. Он уже успел переодеться. Теперь на нем была просторная вельветовая блуза (поверх отложного воротника блузы по тогдашней моде белоснежный воротничок сорочки), хорошо отглаженные брюки, а на ногах новые легкие сандалии. И хотя это была недорогая, простая одежда, она выглядела на Чапичеве нарядной. И я невольно подивился тому, как время чудесно преобразило маленького заморыша из парикмахерской в красивого здорового парня.

— Знакомься, — сказал мне Яков. — Это секретарь нашей ячейки Вася Ермаков. — И добавил не то с завистью, не то с почтением в голосе: — Помощник машиниста на пассажирском. А это, Вася, мой друг, тот самый…

— Ага, — сказал Ермаков и тряхнул мою руку. — Хорошо, что зашел. Завтра мы ячейку собираем. Может, выступишь? Про коммуну расскажешь и про этих гадов Кротюков. Ну как, согласен?

— Согласен, — сказал я.

— Значит, договорились. Дадим Кротюку жару. Получит он у нас.

— Кротюк завтра получит, а Чапичу, похоже, сегодня выдадут, — сказал мой школьный товарищ, деповский слесарь Артемка Синичкин.

— Ври, да не завирайся, — махнул на него рукой Яков.

За Артемкой действительно числился такой грех — он любил приврать. Я рассмеялся, вспомнив, как много раз сам попадался Артемке на крючок.

Но Вася Ермаков нахмурился.

— Правду говоришь, Синичкин?

— А зачем мне врать? — простодушно удивился Артемка. — Никакого интереса. Я…