Изменить стиль страницы

По старому уговору Владимир Андреевич во время отсутствия великого князя обязывался блюсти Москву, а чтобы Юрика не одолевали сомнения о будущем престолонаследии, Василий перед отъездом в опасную степь оставил духовную грамоту. Текст ее продиктовал дьяку Тимофею Ачкасову нарочно в присутствии Юрика и матери: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа се аз грешный, худый раб Божий Василий пишу душевную грамоту, идя в Орду, никем не нужен, целым своим умом, в своем здоровьи. Аже Бог что разгадает о моем животе, даю ряд братьям своим по духовной отца нашего Дмитрия Ивановича…»— Василий заметил, как при этих словах удовлетворенно ворохнулся Юрик. И когда подписывалась грамота в присутствии послухов — ближних бояр Максима да Ивана — самим Василием и митрополитом Киприаном, Юрик проследил внимательно и как дьяк посыпал на подписи промокательный порошок, и как скрепил Василий грамоты своей печатью, и как запер ее казначей в великокняжескую казну. Доволен остался Юрик — было ясно видно.

Посылка его с важным поручением в Нижний Новгород должна была бы, по соображению Василия, еще больше удовлетворить непомерное тщеславие и гордынность Юрика, и тот, очевидно, с большой охотой согласился идти, однако припозднился в пути, на полдня опоздал с приходом в Коломну — Василий встретил его на Болвановской дороге по пути в Москву.

Царевич Улан был молод и красив, словно девица: на нежном лице яркие глаза, опушенные черными густыми ресницами, застенчивая улыбка, ямочки на щеках и голом подбородке. Но был он, как видно, и неглуп, перехватил взгляд засомневавшегося Василия, заверил:

— Не беспокойся, великий князь, мы тетиву умеем крепко натягивать!

— Тетиву натягивай, а стрелы спускать я буду сам!

И опять все понял Улан:

— Клянусь всевидящими очами неба, великий князь, что никто из моих воинов и единого волоса твоих подданных не тронет.

Расстались на Девичьем поле — здесь, междуречье Оки и Москвы, близ третьей еще речки Коломенки двенадцать лет назад Дмитрий Донской устраивал смотр войскам, готовившимся идти навстречу Мамаю. Отсюда же победители Орды, миновав владения рязанского князя, начали свой последний переход к Москве: на всех ста верстах пути в слободах и селах, в сельцах и погостах, в деревнях и починках, в посадах и займищах встречали их женки и дети — со слезами радости, с горестным плачем.

Как и тогда, выпал утром снег, и, как тогда, белизна его слепила и влекла к небесному окоему. И растаял снег, как тогда же, в одночасье, будто и не было его. Ветер разогнал тучи, в подкове насупившегося леса тишину нарушил раскатистый хлопок пастушеского кнута, из села долетел звон благовеста. Воздух был родниково чист, журчал подкрепленный подснежкой ручеек, умытая земля запахла прелым листом, грибами.

Второй раз за свою недолгую жизнь возвращался Василий домой из враждебной и опасной чужбины, второй раз переживал сладостное чувство свидания с отчиной.

Юрик торопливо пересказывал наиболее важные новости, брат слушал рассеянно, кивал головой не всегда впопад.

— Я отговаривал Янгу идти замуж за Мисаила, за Маматхозю… Знаешь, как отговаривал?

Василий не отозвался, озирался влюбленно окрест себя, узнавал и принимал внове и синие перелески, и яркие зеленые озимя, и сиреневые пожми. Юрик по-своему расценил молчание брата, усматривая его корысть и заинтересованность, и не стал настаивать с вопросом, о другом сказал с большой печалью:

— Сергий, чудотворец всея Руси, отошел ко Господу в бесконечный век.

— Ведаю о том, в Кафе весть сия меня застигла, — обронил Василий.

Юрик опасливо покосился, добавил:

— День блаженного упокоения его — двадцать пятого сентября, в канун преставления Иоанна Богослова…

А с неба вдруг долетел скрип маховых перьев и отрывистые переговоры в строю:

— Идешь?

— Иду! Иду!

Василий запрокинул голову, засмеялся от счастья:

— Гуси! Они возвращаются!

Юрик даже лошадь свою остановил, так удивлен был словам великого князя. А тот продолжал шумно:

— Смотри же, как долго меня не было! Они вывели в полуночных странах детей, поставили их на крыло и вместе с ними летят теперь к теплу, а я только-то и успел сделать, что ярлык умздить…

Василий ждал, наверное, братниной похвалы и разуверений, сейчас был в его жизни такой миг, когда человек радуется неосознанно, бездумно всему, когда кажется ему все вокруг благостным и хорошим. Он не соизмерял глазом, не считал умом, он словно бы забыл, что у людей могут быть в душе боль и неустроенность. Такая боль была у Юрика, он поделился ей с самым близким человеком, а сейчас вдруг понял с пронзительной безнадежностью, что зря сделал это: Василий был столь далек от него, что не только не разделил его боли — он даже и не услышал ее, снова и снова повторял в восторге.

— Надо же, гуси! Те самые!

Юрика обожгла беспощадная мысль, что он безвозвратно потерял сейчас что-то очень дорогое, что он уж никогда больше не сможет прийти со своей болью к старшему брату.

А Василий вспомнил того одинокого весеннего гуся, которого хотели заклевать сотоварищи… Верилось, что он выжил и летит сейчас в одном из клиньев:

— Иду!

Одиночество иногда просто и необходимо и желанно. Поздней осенью степь начинает вдруг снова зеленеть, словно бы еще раз пытаясь восполнить весеннюю и летнюю утраты. Но только ни буйности, ни силы у земли нет — робко стелется под ногами крохотная травка. Подлинным хозяином степи становится одинокий куст перекати-поле: бурый шар несется уверенно, победно, одиночество его не угнетает ничуть, он ему даже и рад.

Великий князь самой судьбой обречен быть сам по себе, ему нет ровни — он один, как один Бог, как одна правда.

Глава VII. Москвичи и иных мест люди

Москвичи Москву страстно любят и думают, что нет спасения окромя и что нигде не живут окромя, как в Москве.

Екатерина II
1

Все яснее и очевиднее становилось и друзьям и недругам Руси, что на огромном пространстве Восточной Европы осталось лишь три истинные силы: Литва, Орда и Москва — Москва-город, Москва-народ, Москва-государство. Вопрос мог теперь заключаться лишь в том, кому из трех принадлежит в истории главная роль. А пока ответ на этот вопрос искался, ближайшие братья — удельные князья, владевшие вполне независимо городами, но не чувствовавшие себя властелинами, имевшие в собственности богатые отчины, но лишенные самодержавного права распоряжаться ими, — пребывали в тяжких метаниях: под чью руку становиться, в чью волю отдаться, кому служить?

Василий осознал особую роль Москвы и ее великого князя еще при жизни отца, а теперь ему становились понятными и причины, приведшие к этому. Получая тайные донесения своих доброхотов из Нижнего Новгорода, Твери, Смоленска, Рязани, Новгорода Великого, а также и из городов, занятых Литвой и Польшей, он видел, сколь опустошительную усобицу проявляют там соправители после того, как их отец-завещатель закончит земные расчеты. Родные и двоюродные братья, дядья и племянники, вместо того чтобы перед раскрытой ракой усопшего дать клятву жить заодин, начинают безобразный дележ отчины, полосуя ее в лоскуты.

А Москве повезло с самого изначала. Когда получил ее — совсем крохотный, самый крохотный тогда удел — младший сын Александра Невского (его еще и Великим, и Беспокойным, и Храбрым, и Справедливым называли) князь Даниил, то сумел сразу же внушить детям своим Юрию и Ивану привычку свято держаться заветов отцов, дружно жить друг с другом. И братья жили заодин, даже и в помыслах не держали дробления удела, а если и казалась им Москва тесноватой для двоих, то искали другие пути обретения личной воли — за счет присоединения и обживания новых земель. И у сына Данилова Ивана, Калитой за сугубую бережливость прозванного, дети в чести и согласии жили, хоть и недолго княжили — что Симеон Гордый, что Иван, дед Василия. За четыре поколения — ни единой братоубийственной распри, всегда старший в роде умел держать младших в братстве без обиды, не нашлось никого, кто пошел бы стезею Каина. И знать, не так-то это просто, коли никакому другому княжескому роду на Руси не удавалось и не удается.