На Великом Черном лугу татары обычно собирались на летовку, готовясь к дальним походам, которые совершали либо осенью, когда и лошади в теле, и дороги в лесах понадежнее, либо даже зимой, когда замерзнут реки и замостятся болота. Но сейчас Тохтамыш пришел сюда с иной задачей, здесь он объявил сбор своим полкам, чтобы идти войной немедленно, не дожидаясь конца лета. Не в Залесскую землю он собирался. В далеком Самарканде восседал непримиримый враг его — надменный Хромец, величающий себя Прибежищем веры, Щитом ислама, Колчаном Божьего гнева, Мечом справедливости. Тохтамыш так безоглядно верил в свою скорую и конечную победу над Тимуром, что велел именовать себя Повелителем мира, еще не вступив в стремя. Звездословы и звездочеты находили благоприятным для него сочетания небесных светил, муллы обещали помощь Аллаха, мурзы восхищались его мудростью, темники не сомневались в его умении победоносно водить полки.
Войсковой стан на Великом Черном лугу располагался по установленному еще со времен Чингисхана и хорошо знакомому Василию порядку. Каждая десятка воинов имела свою юрту. Войсковая сотня состояла из десяти юрт, ставившихся кругом, в центре которого находился сотник, и об этом оповещало знамя с его тамгой. Шатер тысячника располагался в центре десяти кругов, каждый из которых состоял из десяти юрт. Во главе тысячи стоял эмир, у него знамя иное — на древке полумесяц, под которым вьется красный конский хвост. Возле голубой, расшитой золотом юрты водружено зеленое знамя священной войны — знамя пророка Мухаммеда, здесь ставка самого хана.
Стан жил своей обычной жизнью: воины готовились к походу, чиня одежду, оттачивая сабли и наконечники стрел, возле каждой юрты горели костры, слышалось ржание лошадей, звяканье железа, гортанные возгласы татар. Немало было и разного рода нашельцев. Посреди поставленных кругом вплотную друг к другу кибиток и повозок приехавшие из Кафы генуэзцы показывали «пляску осы»[84]. Чуть поодаль светлокожий канатоходец удивлял искусством ходить по высоко над землей натянутой проволоке. Фокусник глотал живых змей и выпускал из рукава голубей и кур. Там и здесь пророчествовали колдуны, всячески зазывали к своим лоткам заморские купцы. Но вдруг раздался все звуки перекрывающий рык боевой трубы — и стан враз смолк.
— Идет хан Тохтамыш! — выкрикивали вестовщики на полном скаку своих разгоряченных коней.
При этом сообщении многие сидевшие возле ближних юрт от страха или почтения повалились на землю, канатоходец сорвался с проволоки. Один старый араб, как видно, глухой и не слышавший предостережения, остался в прежней позе. В руках у него была хлебная лепешка, он откусил от нее и начал жевать с усилием, сосредоточенно. Рядом стояла его лошадь, тоже старая, мосластая и тоже трудно жевавшая кусок той же лепешки. Вооруженные всадники налетели на них, словно смерч, смели прочь, и после них осталась валяться в пыли лишь обкусанная и раздавленная копытом хлебная лепешка.
Тохтамыш шел в сопровождении охраны и большой свиты вельмож. Посол, встречавший Василия в Солхате, что-то коротко выдохнул из себя и повалился к ногам хана, целуя его золотые сандалии.
Василий очень хорошо помнил то унижение, которое он пережил, когда впервые встречался с Тохтамышем в Сарае. Он тогда опустился на колени, а про себя повторял молитву Пресвятой Богородице. А когда в одно из следующих посещений ханского дворца увидел знакомую вещь — сковородку с золотой рукояткой, которую татары украли, видно, из Кремля во время нашествия, то стал спасаться от унижений тем, что тайно надсмехался над Тохтамышем, повторяя про себя: «Отдай мамину сковородку!»
Сейчас поступить так же, прибегать к детским хитростям ему не хотелось, но и другого выхода он не находил, решил уж принять почтительную позу, склонил голову, как услышал:
— О-о, тарагой канязь Василий!..
Разноземельные послы сообщат потом своим государям, что великий князь московский был принят в ставке хана с удивительной ласковостью, не как улусник, а как желанный гость. Но сам Василий Дмитриевич нимало не обольщался на этот счет, слишком хорошо понимая, что ласковость эта показная, гостеприимство ложное, а сказанные слова не более чем вожеватая фраза, за которой может скрываться все, вплоть до вероломства, однако сделал вид, что принял ее за чистую монету. А следом за этой фразой полился целый поток слов. Василий был знаком с восточной велеречивостью по прежним встречам с тем же Тохтамышем, не удивлялся диким на наш слух сравнениям, но сейчас хан Орды превзошел сам себя: речь его была столь пышной и затейливой, сравнения и возвеличивания переплетались столь туго, что ничего уже и не было, кроме сладкозвучия.
«Видно, дары мои пришлись по сердцу и хану, и ханским женкам, и эмирам с нойонами» — это первое, что подумал Василий и порадовался своему решению послать из Солхата с упреждением обоз, в котором заключалось не все, конечно же, богатство и не вся краса Москвы, как случалось это некогда, в особо тяжкие для Руси времена, однако все же преизрядное сокровище — меха соболиные и куньи, бобровые и песцовые, оружие из харалужной стали да с многоценными каменьями, утварь золотая да серебряная, конская справа, лучшими умельцами Москвы изготовленная. И знал — не мог не знать — Тохтамыш о том, что в обозе еще не все дары, что Василий отдельно везет серебро, переплавленное в деньги, а также и в слитках. И как нельзя кстати это серебро: много оружия предстояло еще закупить для предстоящего похода за Волгу, к пустыням Северной Азии, куда Тимур уже двинул свои войска от морей Аральского и Каспийского.
В тот же день Тохтамыш принял Василия в своей юрте, и эту поспешность тоже отметили и по-своему истолковали посланники европейских и восточных стран.
Теперь Тохтамыш не столь велеречиво говорил, но все равно цветасто, не всегда понятно. Василий скоро приноровился перекладывать в уме его речь на удобопонятную.
— Не узнать тебя, канязь, — радушно, словно родню, принимал Василия хан, — Был отрок, когда бежал от меня, а нынче — как это вы говорите? — за-ма-терел… Как волк матерый стал!
Похвала показалась Василию двусмысленной, он расслышал первые недобрые намеки. Отметил, что и хана не узнать — сутул и плешив стал, и сказал с совершенным простодушием:
— Нет, где мне соваться в волки с песьим хвостом…
Тохтамыш озадаченно помолчал, вытянув голову, отчего показался Василию похожим на грифа что питается падалью.
— Однако хвост-то у тебя погуще моего, — хан потрепал редкие волосики своей рыжей с проседью бороденки.
— Густ, да короток, — ответил Василий и тут же вспомнил присказку многомудрого Кошки: — У кого борода лопатой, а у кого заступом растет.
— Это ведь твой боярин так говаривал? — памятливым оказался старик Тохтамыш. — Что это нет его с тобой?
— Старым-старешенек стал. В молодости охотою, а в старости перхотою…
— Сын его Иван где?
И в этом вопросе чудилась опасность, Василий поостерегся:
— Старый Федор Кошка, да весел, а Иван Кошкин молод, да угрюм, повелел я ему в обратный путь оглобли завернуть.
Ответ, кажется, понравился Тохтамышу, но он какую-то свою линию продолжал:
— Если не согнулся, когда был прутиком, не согнется, когда станет палкой… Отчего замкнулся, как колчан после боя?
— Извиняй, повелитель, не свычно мне твое мудрое говорение… Я, прежде чем ответить, думаю, как твои слова на понятный мне язык перетолмачить.
Тохтамыш выслушал бесстрастно, даже как бы с некоторой опаской. Произнес раздумчиво:
— А у вас, русичей, речь пряма, а помыслы курчавы, как шерсть молодого барашка… Почему я о прутике говорю?.. Из прутика палка может получиться, а может и плетка. Заметил, что другой мой слуга тебя встречал?
— Да, царевич Улан меня в Солхате нашел.
— Чего же не спросишь, где прежний, Шиахмат, который тебя на великий стол по моему велению сажал?
— Где же он? — Василию и в самом деле было интересно узнать, а разговор вступал вроде бы в безопасную стезю.
84
«Пляска осы» — средневековая разновидность современного стриптиза.