И стали затем певцы казать, что уж и подушечки на санках раскладены, что уж к лесу хотят саночки покатиться и что сбудется хозяину все, неминуется, что будет добро всем, кому эта песня поется.
Василий сидел на скамье, покрытой шкурой медведя. Потрогал волос — мягок значит, молодой был зверь. Спросил хозяина:
— Сам добыл?
— С рогатиной хаживал…
— В Заволжье леса дикие, будет тебе потеха.
— И тебя, великий князь, позову, только.
— Что «только»?
— Только дозволишь ли мне опосля когда пора приспеет, в любезную Москву возвратиться?
И сразу в избе — тихий ангел пролетел: не один Снабдя ответа ждал.
— Я же сказал, что земля эта с селом твоей отчиной станет, как послужишь мне.
И тут шумно, многогласно и ликующе, будто плотина под напором вешней воды обрушилась, потекла-понеслась песня:
запевала вел, а тейнер вился поверху, к ним подмазывались, как голубки, другие певцы, хорошо свое место и свою роль знающие:
Пока обедали, погода на дворе испортилась, пошел проливной дождь.
— Вот ведь называют октябрь грязником, но и ноябрь нынешний недалеко от него ушел, и не знаешь, на чем выезжать — на колесах ли, на санном ли полозе, — задумался Снабдя, явно желая проведать, когда великий князь думает в путь отправляться. Василий понял его, ответил:
— Поедем на Матфея, на другой день после начала поста.
Снабдя согласно кивнул головой, прикинув: Рождественский пост начинается через три дня, есть время в дорогу собраться, хозяйские распоряжения на время долгой отлучки сделать.
Заявился Тебриз.
— Многолюдство пойманное неименитое бьет челом господарю великому князю Василию Дмитриевичу, желая отдаться в волю его.
— Что за «многолюдство» такое?
— Андрей-богомаз с Пыской навыкупляли в Судаке русских пленников — кои рязанские, кои тверские. Есть и из Великого Новгорода, да и московлян помалу.
— На какие же деньги они выкуплены? Те, что я им в долг давал на отработку, они при мне истратили, остались скудные средства для поездки на Афон.
— К тамошнему епископу подрядились мечеть православную, сиречь церкву, расписывать.
Василий верил и не верил. Рублев дал зарок не писать ликов, не заниматься стенной росписью до возвращения в Москву, да и то добавил: «Если Господь вразумит». Что же, Господь его до срока вразумил?
— Епископу зарез изограф нужен был, старый в одночасье на тот свет отошел, а церква готовешенька стоит, — объяснял Тебриз.
— Так он же запрет на себя наложил?
— A-а, — понял Тебриз. — Верно, он сам зарок давал и Пыске наказывал, но, как услышал опять вой, да плач, да русские молитвы на невольничьем рынке, готов был собственную голову резоимцу заложить.
— Та-а-ак… Голову его в заклад никто не возьмет, а писем заемных не давал он?
— Давал, давал, как же! Видишь, сколько их одной церквой рази укупишь? Твоим именем епископу божился, тот снабдил деньгами разными.
Василий не шибко обрадовался услышанному но успокоил себя тем, что теперь сможет заставить Андрея несколько лет кряду работать в Москве — теперь уж ни Юрику, ни Серпуховскому не удастся его сманить. Да и «многолюдье» было, в общем-то, кстати; можно если не всех, то хоть часть некую вместе с подготовленными уже переселенцами послать на обживание новых мест на Волге.
Так и получилось: часть возвращенных из плена русичей решила пойти на волжские земли, иные бывшие ратники вступили в великокняжескую боевую дружину, остальные пожелали жить в Москве, хотя и были выходцами из разных земель. И в этом не было ничего удивительного. Так, в 1377 году, после того как ордынский царевич Арапша в союзе с мордвой жестоко разорил Нижний Новгород, большая часть его населения не захотела оставаться на Волге и переселилась в Москву. Постепенно город сам по себе уж стал все больше походить на объединение многих княжеств — на левом берегу реки Москвы, за Кремлем и Посадом появились и все разрастались, увеличивались слободы Тверская, Серпуховская, Ордынская, Смоленская, Новгородская, Дмитровская, Калужская[91]. Названия эти дали поселившиеся здесь пришлые люди в память о своих родных местах, но столь скоро стали чувствовать себя уж коренными москвичами, что начали выражать недовольство тем, что великий князь не обо роняет их от набегов татар и литовцев. Потому-то и начато было возведение земляного вала со рвом, чтобы оградить слободы[92].
Малое время спустя выяснилось, что купленные Андреем пленники — это лишь половина всех прибывших из Таврии.
— Фрязин еще тебе привез столько же, — сообщил Тебриз с какой-то отравленной ухмылкой.
— Кто такой?
— Перекупщик рабов. Прослышал, что тебе люди нужны, вот и пригнал.
Лицо иноземного купца в короткополой одежде показалось Василию знакомым, спросил на пробу:
— Бывал раньше в Москве?
— Бывал! — радостно осклабился купец, полагая, что это обстоятельство пойдет ему на руку.
— Что за товар привез?
— Из Москвы в Таврию вожу соль, рухлядь мягкую, кожи, солонину, меда, пшеницу, а оттуда тебе нужные товары…
— А нынче что за промысел у тебя? Живым товаром, я слышал, промышляешь?
— Так, государь. Раньше я арабов да турков покупал в Кафе и возил их за море. Родичи и хозяева брали у меня их, не обижали — возмещали всю потраву, ну и за рвение малую добавку.
— А я, полагаешь ты, прихожусь «родичем» всем этим «князьям»?
Фрязин был человеком предприимчивым, оборотистым, но не умным. А когда попадал в незнакомые условия, то вовсе дураком выступал. Вот и сейчас. Не чуя беды, подхихикнул:
— Коль худ князь, так в грязь! Так ваши новгородцы говорят.
Упоминание новгородцев было вовсе не к месту да не ко времени, хотя того, что великий князь собирался идти ратью на них, только что прибывший в Москву фрязин знать, конечно, не мог:
— Довольно! — рассердился Василий. — Веди сюда своих «князей».
Фрязин заподозрил, что почему-то гневает своими словами государя, заторопился с объяснениями:
— Холопы вперемежку с хрестьянами… В Кафе всех пленных русских мужиков зовут паробками, а баб — девками.
Василий велел Максиму вести расспросы людей, а сам сидел в сторонке, вдумчиво слушал, изредка сам ронял словцо.
Первым подошел к красному крыльцу великокняжеского дворца высокий, статный паробок. Глядел перед собой прямо, безбоязненно, на ходу хрустел сочным, спелым яблоком.
— Оголодал, что ли? — спросил Максим.
— Не то чтобы… Уж больно наше московское яблочко сладко, особенно с морозца.
— Москвич, значит?.. Чей же холоп был? Как невольником стал? Прозывать как? Который год от роду?
Паробок перестал хрустеть, зажал в кулаке огрызок.
— Двадцать другой год мне идет… Митя Кожух я, холоп Якова Петелина, утятником был у него.
Василий знал богатого переяславского вотчинника Петелина, велел:
— Отправить боярину.
— Не надо, великий князь! — пал на колени и стукнулся лбом о землю Митя Кожух. И фрязин заволновался, но Максим урезонил обоих:
— По уговору между князьями и боярами на Руси кто купил полонянина, тот берет цену по целованию, а из своего плена отпускает без откупа.
Митя Кожух, не вставая с земли, снова попросил:
— Не надо, великий князь! Сын Петелина Иван Хлам продал меня вот ему, купцу этому…
— Как так? — обернулся Василий к фрязину. — Стало быть, ты его второй раз продаешь, а может, потом еще и у меня купишь?
91
Как память о тех слободах, получавших названия по направлениям дорог, сохранились поныне в Москве улицы с соответствующими названиями; некоторые, впрочем, позднее были переименованы.
92
Об этом вале со рвом служит ныне памятью часть бульварного кольца от Кропоткинских ворот до Сретенских.