Изменить стиль страницы

Вышла. Прислонилась к косяку. Странно, но ты больше не кричал. Там – за двумя дверьми – было тихо, и эта тишина пугала ещё больше, чем крики.

Наконец, меня позвали. Ты сидел на топчане со взмокшими на лбу волосами, красным, распухшим носом и забинтованной рукой.

– Милый, не плачь, всё уже позади…

– А я и не плачу вовсе, – неожиданно спокойно сказал ты. – Это я только в самом начале, когда ещё до заморозочки – тогда больно было. А потом так интересно было!… Я тебе всё-всё сейчас расскажу.

На обратном пути ты, захлебываясь от восторга, рассказывал, как тебе вскрывали палец, и как это интересно, и какие там, в той комнате, замечательные щипчики. «А ещё там, в помойном ведре, почему-то валяются такие красивые белые тапочки и варежки! И даже валенки! Такие белые и такие красивые, и почему-то в помойном ведре…» Я поняла, что ты говоришь о старом гипсе.

– Не понимаю, почему другие дети боятся уколов и щипчиков? Странные какие-то.

– Это ты странный. Другие дети любят цирк, а тебя туда не заманишь.

– Ну, сравнила!… Цирк – и щипчики! Что ж в этом цирке интересного? А щипчики… Там их столько!… А баночек всяких!…

И вдруг, неожиданно:

– Мама, отгадай загадку. Шли по улице курица и цыпленок, и вдруг цыпленка клюнул в лапу петух.

– Что-то не соображу, сынок.

– Эх, ты! Ведь же так просто! Курица – мама, цыплёнок – Антон, то есть я, лапа – это рука, конечно, точнее – палец.

А петух – это доктор. Который, так сказать, «клюнул» мне в лапу, то есть – вскрыл нарыв.

И хохочешь, довольный…

Снежная, ветреная, бурная осень. Всё смешалось. Спутались времена года. Колесо времени закрутилось со страшной быстротой: вечером – весна, утром – осень, днём – зима…

– Как на Меркурии, – говоришь ты. – Там год проходит за двадцать четыре часа.

– А где же лето? Что-то лета не видно.

На миг ты растерялся. Задумался. И тут же, обрадованный, делишься своей догадкой:

– Ночью! Когда мы спим! Потому мы его и не замечаем. А ещё… – и ты улыбаешься, прижмурив от удовольствия глаза: – Лето в нашем чемодане!

Иногда, по вечерам, мы открываем большой обшарпанный чемодан, набитый черепками, камушками, сухими ветками колючего синеголовника, можжевельника, нежной серебристой полыни, – и вдыхаем терпкий, пьянящий запах нашего лета…

– Скоро уж и Галлея причмокает к нам, – сообщаешь ты, залезая в утреннюю газету. – Комета, а тащится, как черепаха…

Стою у окна и смотрю на улицу, на которой опять – поздняя осень. Ураганный ветер срывает газеты, афиши и гонит их вместе с мокрой, ржавой листвой по тротуару… И в доме холодно. Наш тринадцатый этаж насквозь продуваем ветрами. Холодно, неприютно, тревожно. Всё-таки оно ушло, лето… А с ним и светлая, счастливая безмятежность.

– Ау, мамася! – теребишь ты меня то и дело, не позволяя остаться наедине с собой, боясь этих моих уходов «в себя». – Ты куда смотришь? Ты о чём думаешь? Хочешь, я расскажу тебе одну историю?

И говоришь, говоришь…

Давно заметила: в наши самые трудные дни ты становишься особенно говорлив. Сознательно или бессознательно, ты стараешься оторвать меня от моих невесёлых мыслей, вернуть в наш счастливый круг…

Всегда, даже когда ты был совсем маленьким (и тогда, когда я жила в ожидании тебя), всегда я чувствовала себя защищенной тобой. И была уверена, что ты защищен моей любовью так же, как я твоей. Ты да я, да мы с тобой… Как две половинки одного целого. Две нерасторжимые половинки.

В семье должны быть мужчина и женщина, говорила я себе. Пусть это даже отец и дочь, мать и сын, или хотя бы дед и внучка. Так что у нас всё в порядке. Ты был мне сыном и братом одновременно. То младшим братом, то старшим. А порой я чувствовала в тебе опору и защитника, какого мечтала когда-то обрести в отце. А то вдруг ты превращался в дедушку-ворчуна или в маленького мудреца, и я недоумевала: «Так сколько же тебе лет на самом деле?…» И с каждым днём, с каждым годом нашей жизни, растя тебя, любя тебя, общаясь с тобой, учась с тобой всему заново, открывая вместе с тобой мир и вместе с тобой ему радуясь и удивляясь, с каждым днём я открывала в себе всё новые таланты и возможности: я и сама становилась то твоей сестрой, то твоей подружкой по играм и фантазиям… «Мне никто-никто, кроме тебя, не нужен!» говорил ты, обхватывая меня за шею тонкими, горячими руками.

Мы с тобой любили все времена года. Но совершенно особой любовью – ненастные дни поздней осени. Когда ветер, дующий с канала и из лесов, начинающихся за кольцевой дорогой, влажно и тяжело напирал на стекла…

Когда затяжные дожди заливали лоджию… ах, как тепло, как уютно было всегда в нашем гнездышке на тринадцатом этаже! Светила лампа, выпуская на потолок белого голубя, ты сидел в кресле-качалке с «Незнайкой» или с «Маугли» и тихонько смеялся от удовольствия, поглощая страницу за страницей… Я стучала на старой «Олимпии», и её стрекот нам обоим напоминал стрекот августовских кузнечиков в зарослях травы у нашей бухты… Еше месяц назад ты уходил в эти заросли с головой, как в лесную чащу…

Цветущая стена радости, она возвышалась вокруг нашего с тобой мира, точно крепостная стена, и делала нашу жизнь неприступной для бушующих снаружи ветров…

Но этот циклон!… Он будто проломил цветущую стену и забушевал внутри нашего гнезда. «Нет, нет, – говорю я себе, – ничего не случилось, просто резкое похолодание, просто не греют батареи, надо заклеить окна и включить камин. И опять станет тепло и уютно».

Ничего не случилось, просто циклон, да к тому же – твой палец.

Так бывало и прежде, когда ты заболевал, я всегда чувствовала ледяное дыхание другой жизни – той, которая за цветущей стеной…

Через день мы ездим в Филатовскую. Палец заживать не спешит. У врачей возникло подозрение, что воспаление захватило кость. Вот что наделала твоя проволочка!

А тебе эти поездки нравятся. Пока мы сидим в очереди, ты вовсю общаешься. На правах старожила рассказываешь тем, кто здесь впервые, что там, в операционной, совсем не страшно. «А какие там замечательные щипчики!…» Эти щипчики тебя совершенно свели с ума. Ты даже сочинил про них песенку и с большим чувством напеваешь её:

Как понравились мне щипчики!
Замечательные щипчики!
Эти миленькие щипчики,
Хирургические щипчики!…
Как я счастлив, что я проволкой,
Подколол свой палец проволкой!
А иначе никогда бы я
Не увидел этих щипчиков!
Как понравились мне щипчики,
Хирургические щипчики…

В кабинет ты заходишь радостно, почти вприпрыжку, тебя не пугает смысл слов «костный процесс», который меня повергает в отчаянье. Уже вторую неделю мы ездим сюда, и я каждый раз обмираю, входя в эту комнату с яркой лампой у потолка, с резкими запахами йода, мази Вишневского и ещё чего-то, от которых начинает сосать под ложечкой. Ты отважно направляешься на перевязку, а я присаживаюсь на обтянутый холодной клеенкой топчан и жду: что-то нам скажут сегодня?…

– Прости, пожалуйста, я не хотел тебе сделать больно. Я нечаянно… Больше больно не будет.

Эти спокойные, ласковые слова, обращенные к тебе, когда ты дернулся и ойкнул (доктор снимал с твоего пальца повязку), эти слова вывели меня из оцепенения. Я будто очнулась. Очнулась – и увидела доктора. (До этой минуты я видела только высокую широкоплечую фигуру в голубом халате и хирургическую шапочку над густыми, сурово сдвинутыми бровями). Я увидела, что доктор совсем ещё молод, и у него синие, по-детски открытые глаза. А руки большие и сильные, как у спортсмена. Твоей маленькой руке с тонким запястьем и загорелыми, исцарапанными пальцами, было уютно и нестрашно в этих больших добрых руках.