Изменить стиль страницы

Не успевает удалиться группа студентов, как палату заполняет толпа аспирантов, всё с теми же блокнотами и карандашами наготове, и спокойно-развязный голос уже другого профессора: «Где тут наш замечательный больной?…»

И я опять отворачиваюсь к окну, чтобы не видеть, как неловко моему отцу в роли наглядного пособия, живого экспоната. Хочется крикнуть: «Да оставьте же нас наконец! Нам и так мало отпущено…»

Но вот все ушли, спектакль окончен – и мы с облегчением улыбаемся друг другу.

Я сижу рядом с отцовской постелью, положив голову ему на грудь, и слушаю, как бьется его сердце… Хотя сказать «бьется» – нет, не могу. Эти звуки скорее похожи на хрипы и скрежет старого часового механизма. Жутко. Каждый день – по три, а то и пять приступов. Если замешкать с уколом – любой из них может стать последним.

Я знаю об этом. Знаю – но не верю. Не могу поверить. Ведь мы только-только нашли друг друга! Ничего страшного случиться не может, всё самое страшное уже позади.

– Только ты мог быть моим отцом, только ты!

– А всю жизнь прожили врозь… – грустно добавляет он.

– Ты ни в чем не виноват!

– Если бы так, доця… Но ты прости меня! Знаю, что нельзя этого простить, но ты прости!

«Ты ни в чем не виноват…» Я сказала то, что чувствовала.

Этот человек, с исколотыми иглой венами, с испариной на лбу, с походкой легкой, но такой мучительно медленной, словно не по комнате идёт, а по неизведанной планете ступает, – этот человек передо мной ни в чем не виноват. Этот, сегодняшний. Он смотрит на меня светлым измученным взглядом – взглядом человека, заплатившего за всё сполна. Нет, не мне его казнить или миловать. Не в человеческой это власти. Мне досталось – любить.

Мне досталось – нестись каждое утро по рижским прохладным улочкам с одной только мыслью: «Как он там? Как прошла ночь?» Взлетать без передышки на шестой этаж, и, тихо приотворив двери палаты, – «Здравствуй!» С облегчением уткнуться в щеку, в плечо, в мятую, пропахшую лекарствами пижаму: «Слава Богу!» И – отдышавшись: «А я тебе стихи написала!» И – чуть погодя: «Когда у тебя был приступ? В пять утра? Я почувствовала… у меня тоже болело».

Мне досталось – взбивать подушку, бегать за медсестрой, гладить по волосам, по щеке, улыбаться и шутить, в то время, когда хочется плакать, прижиматься к руке, такой сильной и такой слабой, смотреть в эти синие глаза, излучающие муку и свет… И – никаких вопросов.

Один вопрос остался у меня, – но был он обращен не к отцу – а куда-то выше: сколько дней отмеряно нам?…

Отец – самый тяжёлый в отделении, но, как ни странно, самый весёлый. «Что бы мы без него делали?» – говорят соседи по палате. Он шутит даже по поводу предстоящей операции:

– Я говорю Алксу: зачем меня каждый раз разрезать и зашивать?

Вшили бы лучше замок-молнию, как удобно! Когда нужно – открыл, заменил изношенный клапан – и опять закрыл. Красота и никаких хлопот!

Он заразительно смеется, смеются соседи по палате, смеюсь и я.

– Ты не переживай, дочка, – говорит мне сосед слева, пожилой латыш, которому завтра уже на выписку. – У твоего отца всё хорошо будет. Смеется! Значит, всё хорошо будет.

Каждый день я приносила отцу фиалки, маленькие лиловые пучки остро пахнущей жизни, которые покупала у старика, сидящего с корзиной у ворот клиники. И они долго стояли, не увядая.

А накануне операции принесла белые. И они вдруг засохли и почернели, словно обуглились, – за одну ночь…

Мне кажется, он так до сих пор там и сидит, тот молчаливый, сосредоточенный на какой-то своей мысли, старик – на весеннем солнышке, у кирпичной ограды, с корзинкой белых и лиловых фиалок, остро пахнущих землей, талым снегом, весенними криками…

* * *

Снег и солнце, метель и теплынь… Антон – румяное яблоко, облепленное снегом. Снежный, румяный жаворонок! Мальчик мой ненаглядный.

А липы, а каштаны, а клены – как белые пушистые облака, как наши с тобой сны и фантазии… Ведь правда мы с тобой счастливы? Правда?

– А в Мунте такие старенькие дома, что положишь на них хлебную крошку – и они развалятся, – щебечешь ты. – А в Горном Склане такие высокие сугробы – до самых облаков! А в Дерефане знаешь, какая сильная метель? Знаешь, какая? Знаешь?… О чем ты задумалась, мама?

Глава 13

Звезда с Японского моря

Над городом бушует осенний циклон…

Тебя что-то мучает во сне, ты стонешь, вскрикиваешь. Я глажу тебя по щеке, тихонько дую тебе в лицо, разгоняя твои ночные кошмары, налетевшие с этим ураганным ветром, напирающим на стекла, гоняющим по лоджии забытое тобой ведёрко… Тревожно скребётся в углу черепашка. Ты стонешь и мечешься.

А ещё вчера было лето… Ещё вчера цвел наш жасмин и наш шиповник.

И были прогулки на бухту и в лес, к нашим папоротникам и мхам. И было первое настоящее путешествие. К морю!… Теперь у нас есть наш Крым.

Наша Генуэзская крепость. Помню: мы сидим на сухом склоне Крепостной горы, среди зарослей горного чеснока и колючего синеголовника, и ты напеваешь только что сочиненное: «Крым пахучий, Крым колючий,

Крым любовный, древний Крым…» В твоей походной сумке, перекинутой через загорелое плечо, – камни, раковины, можжевеловая, с тёмно-красными ягодами веточка, сухие, пахучие травки и множество керамических черепков, которыми усеяны склоны Крепостной горы.

«Крым пахучий, Крым колючий…»

Вернулись, а в Москве уже осень. Золотистая, жаркая. Помню: ты купаешься в ворохах листвы, как ещё недавно – в море… Каштановые ежики падают в зелёную траву. И цветет наш шиповник.

Цвел ещё вчера…

А утром… Выглянула в окно и обомлела: лоджия завалена снегом! И во дворе – белым-бело… Не осталось ни зелёного, ни золотого. Ну, вот и зима, сынок. Так скоро. А у нас ещё столько планов было на эту осень!…

Ты проснулся измученный, уставший. И при свете холодного, неуютного утра я увидела причину твоих ночных стонов: указательный палец на левой руке распух и посинел, у пальца была температура, тебя знобило и лихорадило.

– Проволочкой, наверное… – вздохнул ты, морщась от боли. – Я думал, пройдет…

Карманы твоего осеннего пальто были, как всегда, набиты всякой всячиной, в том числе и моточками тонкой разноцветной проволоки, к которой ты имеешь особое пристрастие. («Потому что красивая!»)

– Я когда-нибудь зашью твои карманы! – в сердцах говорю я.

– А как же я тогда буду жить? – в твоих глазах искреннее недоумение.

Наскоро позавтракали. Черепашка к завтраку не выползла, забилась в угол.

– Значит, точно, зима пришла, – говоришь ты.

На улице холодно и пустынно. Ветер треплет полуоборванную киношную афишу, созывающую редких прохожих согреться очередной сентиментальной историей – «Жена ушла».

– Мама, слушай стишок:

Зима пришла.
Жена ушла.

Посмеялись.

В поликлинике дежурный врач, взглянув на твой палец, произнесла решительно и сурово: «В травмапункт! Немедленно!»

Такси, разбрызгивая мокрый снег, неслось по Садовому кольцу. «Ну, как, Антончик, очень больно?» – спрашиваю тебя, а ты вместо ответа ворчишь: «Вечно ты приписываешь мне болезни… Совсем не болит, только горячий и колется изнутри».

Было воскресенье, и потому детей везли в центральный травмапункт со всей Москвы. Ну, и насмотрелись мы там!… А твой палец распухал и темнел с каждой минутой.

Наконец, подошла наша очередь. Тебя увели в операционную, а меня попросили выйти в коридор. Через две двери до меня донесся твой истошный крик… Инстинктивно рванулась за дверь, – но услышала мягкое, с легким укором: «Ну, что вы, мамочка, так волнуетесь? Подождите в коридоре, вас позовут».