Изменить стиль страницы

Она стала как будто деятельнее, чем раньше.

Дома по-прежнему никогда не сидела сложа руки: шила, вышивала, вязала, пряла и охотнее всего, кажется, пестовала внука.

Только с ним одним, когда оставались они вдвоём, Кучковна беседовала подолгу. Гаша иной раз не без зависти наблюдала издали, как бабка рассказывает внуку что-то длинное-предлинное, а он, занятый игрой, то ли слушает, то ли не слушает. Бывало, впрочем, что, увлечённый бабкиным рассказом, он вдруг бросал игру и, припав кудрявой головой к коленям Кучковны, о чём-то задумывался.

Но стоило Гаше подойти, как Кучковна смолкала.

На ласковые вопросы дочери мать отвечала ласково же, разумно и просто, но сама никогда ни о чём её не спрашивала.

Когда к Гаше посватался Дорожай и дочь пришла к матери за советом, Кучковна ответила еле слышно:

   — Твоя воля.

Однако вести положенную по обычаю беседу с женихом отказалась. Вежливый Дорожай, верный блюститель боярских обрядов, услыхав об этом отказе, только руками развёл да губы вытянул. Так он и не услышал тёщиного голоса.

Без слез проводила Кучковна в путь новобрачных и внука. Гаше на всю жизнь запомнился материнский прощальный светлый взгляд.

В разлуке с матерью Гаша утешалась мыслью, что остался при Кучковне вновь принятый в дом, но давно ей известный и всем сердцем ей преданный слуга. Это был старик киевлянин, по имени Кузьма, или, как чаще его называли, Кузьмище, много лет прослуживший при князе Андрее Юрьевиче, а по смерти князя ушедший из Боголюбова в Москву.

Вскоре после того как до Москвы дошла весть о казни Петра Замятнича и Якима Кучковича, боярыня в сопровождении этого самого Кузьмы отправилась по первопутку в тот Ростовский монастырь, где была могила её матери. Она не раз езжала туда и ранее.

Однако на этот раз не воротилась оттуда в Москву. А куда девалась, неизвестно. Не знал того и Кузьма-киевлянин. Груня, не довольствуясь его слёзными показаниями, сама побывала в Ростовском монастыре.

Там сказали, что её мать была у них в первозимье и что при ней был старик слуга. На второе утро после её приезда слуга явился к игуменье и спросил, не знает ли мать игуменья, где его боярыня. Игуменья предприняла по свежим следам целый розыск.

Послушница, приставленная к Кучковне для комнатной услуги, видела, как боярыня, отстояв полунощницу, вернулась в отведённый ей покой. А наутро послушница нашла этот покой пустым.

Монастырская привратница говорила, что ежели бы боярыня выходила из ограды, то не миновала бы её глаз, а она, привратница, боярыни не видела. Правда, на рассвете вышло из ворот обители несколько странниц-богомолок, но в их числе боярыни, по словам привратницы, не было.

Кузьмище кинулся догонять странниц. Догнал, расспросил, но ничего от них не узнал. Все они уверяли в один голос, что, кроме тех, кто перед ним налицо, никто другой с ними из монастырских ворот не выходил.

Груне показали в монастыре старый, заведённый ещё матерью Кучковны поминальный синодик, куда в пот свой приезд боярыня попросила вписать несколько новых имён: Андрея, Иулианию, Петра, Иоакима, Иоанна, Симона, Олимпиаду, Прокопия. Имена были начертаны по-книжному, и Груня не сразу догадалась, что Иулиания — это княгиня Ульяна, булгарка, а Олимпиада — племянница боярыни, дочь Ивана Кучковича, слабоумная Липанька, погибшая во время боголюбовского пожара.

Груня объехала и все другие женские монастыри, какие были в Залесье. Побывала и в некоторых заволжских, доезжала до Белого озера. Куда же, как не в монастырь, могла уйти её мать?

Но нигде и никто Кучковны не видел, и никто ничего про неё не слыхал.

Так и пропал навсегда её след.

Часть одиннадцатая. НОВЫЙ ВЕК

I

Андрей Боголюбский P.png_0
рошло четверть столетия.

Московская боярская усадьба пообветшала. Боярские угодья позадичали. Боярское хозяйство порасшаталось.

Гаша, живя с мужем в стольном городе Владимире, бывала на Москве только изредка, не чаще раза в год.

Едучи туда, она иной раз брала с собой старшего сына, прижитого ещё в первом браке, теперь уже взрослого, женатого. Лицом и всей статью он вышел в мать и был её любимцем. Единственным изъяном его внешности был правый больной глаз: он был чуть меньше левого и всегда немного воспалён.

Груня же хоть и часто думала о Москве, а никогда туда не ездила. С той самой ночи, как увёз её оттуда суздальский великий боярин, она не побывала там ни разу. Память об исчезнувшей матери зноилась в Грунином сердце: она-то и не пускала её в Москву.

Да и своя жизнь сложилась у Груни так, что было не до разъездов.

Вскоре после второго вдовства она в третий раз, уже по своей доброй воле, вышла замуж за одного из малозаметных Всеволодовых подручников — за молодого муромского князька, который как услышал где-то случайно Грунино пение, так сразу и потерял голову.

Княжой двор на Оке, где Груня сделалась полновластной хозяйкой, был не высок, не обширен и не роскошен, скуднее иного боярского, но всё же он был княжой, и это обязывало Груню к домоседству.

Пообвыкнув в муромских лесах, примирившись мало- помалу и с их глухим безлюдьем и с не всегда спокойным соседством муромы и мордвы, Груня была уверена, что тут, над Окой, ей и кончать свой век.

Неожиданное событие разом изменило её уже немолодую жизнь.

Где-то под Смоленском умер в глубокой старости один из тамошних помельчавших князей, двоюродный дед (или, по-тогдашнему, великий стрый) Груниного мужа. Он был бездетен. Вокруг освободившегося за его смертью княжеского стола, тоже невысокого, поднялась обычная в те годы княжеская распря, которая кончилась тем, что местные бояре, договорившись кое- как с городским вечем, где сильный голос принадлежал купцам, решили позвать себе в князья стороннего человека. Вспомнили о внучатном племяннике покойного князя, имевшем удел под Муромом.

Этот выбор был особенно удобен потому, что не мог вызвать возражений со стороны страшного владимирского самовластца: Всеволоду было выгодно ввести своего покорного подручника в круг не очень сговорчивых смоленских князей.

Муромский князёк посоветовался с женой, съездил на поклон во Владимир и, получив разрешение от Всеволода, перебрался с родной Оки на верховья чужого Днепра, который в глазах князей ещё оставался знаменитой рекой, дразнившей их не слишком заносчивое, но ещё не совсем угасшее честолюбие.

Проводив мужа, тронулась за ним вслед и Груня.

На этот раз ей уж не миновать было Москвы.

II

Осенние дожди распутали лесную, болотистую дорогу на Владимир. Груне пришлось околить через Коломну.

Когда забрызганный чёрной грязью возок выехал из пооблетевшего, но ещё зелёного ольхового леса и вдали обозначился со всей осенней, выразительной отчётливостью знакомый, царивший над всей окрестностью холм, увенчанный вековыми соснами, Груня приказала остановить лошадей. Она искала глазами островерхую вышку их старого дома и посадничьи голубятни, но сквозь слёзы ничего не могла разглядеть. И велела вознице ехать не к переправе, а в Чертолье.

Древнее погребалище так расширилось и так заросло деревьями, что Груня едва отыскала могилу Шимона.

В день его похорон она своими руками посадила в головах могильного холма три кленка. Их стволы (она хорошо это помнила) были тогда не толще её пальца. Теперь она не охватила бы их и двумя пястями. Дубовый, вытесанный Нежданом крест с двухскатной, усаженном лишаями кровелькой ещё стоял, но уж вполпряма, а одевший могилу сруб, тоже сбившийся вбок, был еле виден из-под опалого солнечно-золотого кленового листа. Тот же лист шумел и под Груниными ногами.

А кругом под редкой сенью качаемых ветром пожелкнувших деревьев чернели такие же покривившиеся туда и сюда двускатные кровельки и выглядывали из-под осеннего рябого ковра такие же срубы, всё больше ветхие, а иные и новые.