Изменить стиль страницы

Дело шло уже не о корысти, а о жизни.

Жизнью нельзя поделиться — ни поровну, ни не поровну. У каждого своя жизнь. Оба хотели спасти спою жизнь, каждый свою. Но заботиться о спасении чужой жизни не хотел ни тот, ни другой. Это отвлекло бы от спасения своей жизни. Пётр не хотел спасать Маштака; Маштак не хотел спасать Петра.

Их пути расходились.

Им стало трудно быть вместе.

Пётр, морщась от неотвязного запаха гари, грубо прогнал Маштака, так и не согласившись отпустить его из Москвы, даже не сказав ему ничего на эту его просьбу.

Когда Маштак, потеряв все, что накрал, выходил из боярских хором, страх смерти был в нём также силён, как и ранее.

Но к чувству страха примешивалось новое чувство, которое помогало бороться со страхом: чувство неожиданно добытой свободы.

Маштак, когда-то в прошлом вольный московлянин, а затем добровольно и безоговорочно обративший себя в раба, — Маштак ушёл из боярских хором совсем, навсегда. Развращённый раб бежал от развратившего его владыки.

Через час его уже не было на Москве.

Никто не знал, куда он ушёл.

Не знала и его жена, холопка, роба, боярская, вещь, которую Маштак бросил тоже навсегда под чужой крышей.

Чужая крыша хуже своей, но под чужой крышей, у чужих людей, гораздо более бедных, чем её муж, эта рабыня нашла то, чего под своей крышей муж никогда не давал ни ей, своей жене, ни своему грудному ребёнку, робичичу, которого Маштак оставил на руках у брошенной жены; чужие, бедные люди пожалели и брошенную под чужой крышей жену, и брошенного отцом ребёнка.

III

От жизни некуда уйти, как не уйти от запаха гари.

А жизнь требует дел.

А на дела нет больше сил.

А уйти вовсе от жизни — от постылой, огаженной, заплёванной, незадавшейся жизни, убить себя, повеситься на ясене, как холоп Истома, не стерпевший рабской проголоди, — на это тоже не хватало сил.

Пётр всегда, с детства, боялся смерти до дрожи, до тошноты.

Оттого-то так устрашала его (и тянула к себе) запрокинутая голова мёртвого Шимона: два дня Шимоновыми чёрными ноздрями на Петра — в своём же дому!— глядела им же, Петром, окликнутая смерть.

Оттого-то он так легко согласился в своё время на уговоры княгини не идти в булгарский поход, остаться при ней. А ведь отказ от булгарского похода — это был один из самых решающих шагов его жизни. С каким льдом в глазах посмотрел на него Андрей, после того как согласился на просьбу княгини не брать Петра в поход!

Оттого-то Пётр так рьяно ухватился за городоставство и так в нём успел. Ему хотелось, чтобы на этом пути он стал нужнее, чем в Андреевой рати, которую Андрей хоть и не часто, а кидал на большие, смертоопасные дела. Пётр знал, что Андрей считает городовое дело не менее важным, чем ратное.

Оттого-то так побелели его губы, когда вплыла в Кучков двор Милуша (красивая, злая Милуша, которая из-за него потом удавилась, когда не стала ему нужна) и сказала, что налезла Юрьева великая рать.

Оттого-то — всё оттого! — и оказался он тогда на Кучковом дворе. Вовсе не в гости приехал он тогда к Якиму, которого в те годы мало ещё и знал, встретившись с ним до того только один раз где-то случайно, па ястребиной охоте. Пётр жил тогда в таях: он скрывался на Москве, сбежав из Суздаля, чтоб Юрий, готовясь к походу, не посадил его наконь. Этот день, ясный день бабья лета, Автамонов день, когда змеи, по народной примете, уходят в леса, — этот день был тоже решающим. Как памятен пегий, страшный жеребец, на котором Андрей вскакал в Кучков двор!

Оттого-то — да, опять только оттого! — так поспешно бежал Пётр и сейчас из Боголюбова, едва успев сунуть в ножны турскую саблю с ещё липкими кровяными мазулинами на щеке кривого клинка.

Андрей знал, что Пётр боится смерти, но никогда никому о том не говорил. Андрей разглядел эту глубоко упрятанную Петрову боязнь смерти очень рано, ещё когда они, оба молодые, однажды глубокой осенью ходили по синему льду в набег на рязанского князя и прогнали его в половецкие степи. Как это было давно! Пётр не был ещё тогда и женат на Кучковой дочери.

Петрову женитьбу устроила княгиня, чтоб не было по Владимире красавицы невесты, на которую мог бы польститься Андрей. Тогдашние Андреевы милостники — княгиня это знала — убеждали его прогнать булгарку и взять русскую жену.

Окно дохнуло опять зловонной гарью.

Так что же всё-таки делать с челядью?

После двух пожаров нельзя медлить ни часу. И так уж промешкано.

Вспомнились слышанные от кого-то книжные слона: «Уже времени и часу ушедшу». Так не говорят. Так только в церковных книгах пишут. Оттого, верно, и запомнилось. Не ушло ли время? Не ушёл ли час?

Двумя ночными факелами, на том и на сем берегу, московляне, тутошние и тамошние, будто перемигнулись. Приступились!

Опять навязчивые воспоминания! Откуда их столько?

Когда-то давно, ещё когда, обманывая княгиню, притворялся перед ней коренным московлянином, чтоб не признала в нём беглого суздальца (а она, змеища, всё-таки вызнала!), он нашёптывал ей вкрадчивые слова: «Про нас, про московлян, знаешь ли, княгиня, что говорят? Говорят, что к чему, мол, мы, московляне, приступимся, от того не отступимся».

Так вот, ежели сейчас (Пётр проглотил горькую слюну) приступились подлинные московляне, сироты [43] да холопы, к нему, к боярину, к немосковлянину, так неужто же сами собой и отступятся?

С чем их встречать? С кем? Со слобожанами? Да куда ещё перекинутся слобожане! К нему ли? С посадскими? Много ль их? Да и верны ли?

С кем бы ни было — раздумывать недосуг: хоть с попом, хоть с пономарём, а с кем-то идти на них надо ж! Нельзя дожидаться, чтоб сами пришли. Так вот, с кем же всё-таки идти-то? Ведь не с попом же, на самом-то деле!

Пётр больше часа быстро ходил по клети из угла и угол, меняя время от времени углы: то из переднего в печной, то из заднего в бабий.

Потом вдруг стал замедлять шаг.

Потом остановился у садового окна.

Зелёные шарики на яблонях будто поналились за знойные-то дни... Побелей стали... Шарики, шарики... А местами и румянчик проступил — эдакой слабенький, как у девчонки,, что в девки глядит... А прясло-то стенное, видать, тёплое от солнца. Бревна-то как порасщелились... где впрямки, где чуть свиляво... И слепни на них греются... А те, что помельче, с подобранными крылышками, верно, пёсьи мухи...

Пётр отвернулся от окна и медленно пошёл к двери: ему показалось, что решение наконец найдено. Последнее, отчаянное, но из всех, пожалуй, наилучшее. Да другого, кажется, и нет.

Он приотворил дверь и крикнул, чтоб послали к нему оружничего.

Оружничего он спросил, проверял ли тот его, боярский, запас снаряда. Снарядом называлось оружие, которое боярин раздавал челяди, когда брал её с собой и поход.

Оружничий ответил, что проверял.

   — Давно ли?

   — С месяц.

   — Всё цело?

   — Цело.

   — Исправно?

   — Исправно.

   — Не могли за месяц порастащить?

   — Кто ж растащит?

   — Мало ль кто!

   — Некому. На запоре.

   — Проверь до обеда ещё. Да пересчитай на дворе челядь: одних мужиков. Баб нечего считать. Слышишь — до обеда.

   — Проверю.

   — А наперёд сходи к посаднику да скажи, чтоб мигом ко мне шёл. Слышишь — мигом. Построже скажи. Понял? И не уходи от него, покуда своими глазами не увидишь, что ко мне поплёлся. Понял? Нипочём не уходи, что бы он тебе ни говорил, как бы ни лаялся. Понял?

   — Как не понять!

   — Ступай. Не мешкай.

IV

   — Посадник, здороваясь с Петром, отвёл глаза в сторону.

   — Таким бешеным Пётр его никогда ещё не видывал. Вчерашнюю обиду на свата посадник перенёс на Петра. Пётр это предвидел. Он радовался его бешенству.

   — Он решил ещё пуще его озлить: нажать, не жалеючи, на самое больное место.

вернуться

43

Зависимое население.