Изменить стиль страницы

И тут на голову эсеров и их лидеров начинала литься отборная брань. Я не встречал ни до этого, ни позже ни одного человека, который с такой ненавистью, с таким презрением говорил бы об эсеровских вождях. А какими эпитетами он их награждал!

Особенно доставалось от него Савинкову. Как только он его не обзывал! Вообще Каменский очень редко ругался, а тут для Савинкова он никаких других слов почти не находил, кроме абсолютно нецензурных.

Григорий Иванович, поджав губы, слушал. До самого недавнего времени Савинков для него был героем.

Котовский, недавний бунтарь-одиночка, не мог не восхищаться удалью кучки людей во главе с Савинковым, которые держали в вечном трепете самого «обожаемого монарха». Эти смельчаки травили императора, как волка; он, окруженный жандармами, охранкой, полицией, сотней «его величества», лейб-казаками, собственным «его императорского величества» конвоем, дрожал перед именем неуловимого Савинкова. Эсеровские боевики казнили провокаторов, хлопали «как мух палачей: тюремщиков, губернаторов, министров. А тут… Трудно давалась Котовскому такая переоценка ценностей.

— Послушай, Каменский, — говорил Котовский, — ведь ты же сам недавно принадлежал к этой партии, как же ты можешь так поносить ее руководителей?

Начальник штаба не сдавался:

— Я ошибался, кто не ошибается в молодости? Не такое выкомаривают! Что же касается Савинкова…

Эх, написал бы я письмо Дзержинскому. Я предложил бы, несмотря на нашу сегодняшнюю бедность, объявить, что ВЧК дает сто, пусть двести тысяч долларов плюс заграничный паспорт ему самому и его домочадцам — любому, кто принесет в комендатуру хотя бы голову Савинкова!

— Круто! — заметил наш комиссар Махонин.

— Круто? Вы себе не отдаете отчета, что Савинков собой представляет: оголтелый честолюбец, человек, который не верит ни в бога, ни в дьявола, беспринципный убийца, бешеная собака!

— Ату его! — шутил Махонин.

— Больше того, я вам скажу, — не унимался Каменский, — если он не будет убит или пойман сегодня, завтра немало этот подонок наделает нам хлопот!

Несмотря на свои симпатии к Савинкову, отмирающие постепенно под натиском разоблачений Каменского, суждениям которого он очень доверял, Котовский никогда не сочувствовал эсерам, ни правым, ни левым. Однажды Махонину и мне удалось вызвать Григория Ивановича на откровенный разговор о том, как он стал революционером.

— Я, — начал он с полной готовностью, — должно быть, лет с шести, с семи стал правдоискателем…

— Этот термин надо уточнить, — строго перебил его Садаклий, — не забудьте, что правдоискателями были и Иисус Христос, даже по Ренану, и Фома Кампанелла, и Ян Гус, и Бланки, в наше время — Лев Толстой, Ганди…

Котовский охотно уточнил. Он был, как поправил его Каменский, не столько правдоискателем, сколько «злоискателем».

Еще ребенком он установил, что на свете не все обстоит так, как следовало бы, и стал искать: в чем же корень зла? По его словам, годам к десяти-двенадцати он пришел к заключению, что корень зла в том, что существуют богатые, которые ни с кем не желают делиться своим богатством, и бедные, которые не осмеливаются эти богатства взять силой.

Когда он был уже зрелым молодым человеком и закончил сельскохозяйственное училище, после нескольких грубых столкновений с помещиками, которые пытались превратить его в свою цепную собаку— эта роль обычно выпадала в то время на долю управляющих имениями, — Котовский встал на путь террора. Он экспроприировал богачей и распределял отобранные у них ценности между бедняками.

Тут внезапно захохотал комиссар Махонин.

— Постой, Гриша, — перебил он комбрига, — я не сомневаюсь, что ты не веришь в эту чушь сегодня, но ведь ты говоришь: «когда я стал зрелым человеком». Как же взрослый уже парень, даже в девятьсот пятом году, мог думать, что, засев с кистенем в дремучем лесу, выражаясь языком Некрасова, ему удастся одному, ну, пусть с группой товарищей, перераспределить богатства, хотя бы в масштабе Бессарабии?

— Я заблуждался, — ответил Котовский, не задумываясь, — ну, а ты — никогда?

Из присущей ему скромности Махонин промолчал, но мне кажется, что он никогда не заблуждался.

Несмотря на свою молодость, Махонин прибыл к нам на должность политического комиссара бригады устоявшимся большевиком, профессиональным революционером.

— Я заблуждался, — продолжал Котовский, — лет десять! Только незадолго до того, как меня приговорили к смертной казни, у меня открылись глаза на мир.

Никто не перебивал его. Он продолжал:

— С пятого года кто только ко мне не подъезжал, кто только не давал мне свою литературу! Как бы это выразиться… Не «доходило» это все до меня! Но вот один человек, пустой, надо сказать, человек, как-то в разговоре обронил три слова: «эксплуатация человека человеком». Над этими словами я долго думал и пришел к заключению, что это и есть тот «корень зла», который я искал с детства, — «эксплуатация человека человеком»…

— Значит, на фронт ты поехал уже большевиком? — поинтересовался Махонин.

— Да как тебе сказать… Не вполне, конечно. Я почему поехал? Потому, что на фронте был вооруженный народ. А что делать лично мне там, решил я, большевики подскажут!

— Вопросов больше нет! — заключил Махонин.

Махонин, к сожалению, скоро нас покинул. Его бросили на ликвидацию григорьевского мятежа, и там он погиб. Но за время своего короткого пребывания у Григория Ивановича он оставил в его душе неизгладимый след. Сколько раз позже, на протяжении ряда лет, я слышал от Котовского:

— Эх, Махонина нет с нами!

Что касается Каменского, то я в свое время недооценил этого незаурядного человека, сыгравшего, на мой взгляд, огромную роль в перевоспитании Котовского. Цепкий ум Григория Ивановича отличался одной особенностью: он отсеивал все, что ему не нужно было, и запоминал на всю жизнь то, в чем он нуждался.

Помню, это случилось уже осенью. На фронте произошло сразу несколько неприятностей: истекло пять суток с тех пор, как дивизия потеряла соприкосновение с правым соседом, причем безобразная постановка разведывательного дела в стоящей на стыке 133-й бригаде привела к тому, что ни штаб дивизии, ни мы даже не знали, кто именно гуляет в образовавшемся прорыве: банды или регулярные петлюровские войска.

В двух местах противник с запада подошел вплотную к железной дороге. Котовский с Каменским туда ездили: там с неистовой энергией сражалась «Черепаха» да артиллерийский дивизион. Вернувшись в штаб, комбриг рассказал об этом нам с Садаклием. Когда он вышел из купе, Каменский не удержался, сострил:

— Дерется там одна артиллерия. Пехота, как выражаются литераторы в своих корреспонденциях с фронта, «залегла». Для того чтобы поднять ее в контратаку, требуются домкраты или подъемные краны.

Котовский вернулся к нам голый по пояс, фыркая и обтираясь.

— Послушай, поручик! Вот ты недавно говорил, что все беды у нас получаются оттого, что нами плохо командуют. Ну, а ты, Каменский, как скомандовал бы, будь ты на месте штатских демагогов?

— Я? — начальник штаба ни на секунду не задумался. — Немедленно уйти, очистить всю правобережную Украину!

— Что-о? — Котовский даже рот разинул.

— Да, вот так! Не миновать этого! И Киев оставим и левобережье очистим. Хотим мы этого или не хотим.

Котовский взял себя в руки.

— Ты сошел с ума, — сказал он спокойно, — это тебе нужен психиатр, а не мне! Почему же так получается? Что, мы слабее их, что ли?

— Не слабее, а глупее! Первое: нам позарез нужна конница!

Григорий Иванович тяжело вздохнул.

— Ох, — признался он, — мне бы сабель пятьсот, я все эти бандочки, что шарят у нас в тылу, восточнее железной дороги, на капусту порубил бы!

— Вот видишь? Теперь погляди: у Деникина, я подсчитал по сводкам ставки, тысяч шестьдесят конницы, из них — тысяч сорок казаков. Что мы можем этому противопоставить? Два корпуса? Так это же от силы пятнадцать тысяч сабель! Сейчас на южном фронте у нас идет нормальная классическая маневренная война, а в такой войне конница решает многое, иногда все.