— А лесникова семья? — спросил я.
— Отца тут же взяли, — впервые за долгие годы Придис вновь назвал своего отца отцом. — Худо будет старику, — добавил еще Придис…
36
Сегодня прокладывали последнюю трубу. Топтались в вонючей грязи. Был и дорожный мастер, разговаривал с Зентелисом, был даже немного болтлив, этот Ояр, — мужчины не болтают, а дело делают. Когда Зентелис этак в шуточку проехался насчет «рабского труда», дорожный мастер торжественно порекомендовал ему прочитать книгу про Спартака, она даст истинное представление о том, что такое рабство.
— Да, — продолжал он, — когда-то история вся была заполнена прославлением королей и тиранов, я еще мальчишкой читал про Наполеона. Как его славословили! А ведь настоящие выдающиеся исторические личности совсем другие люди…
Я смахнул пот, посмотрел на мастера, — взобравшись на камень, он заливался петухом, — и сказал:
— А мне больше всего нравятся фараон Тутанхамон и ассирийский владыка Сарданапал, их знаменитые деяния протекали в давно ушедшие времена.
Ояр сделал вид, что не слышал, и продолжал свое. Видно было, что обиделся, но не очень переживал, для него все неприятности кончились: по материалу отчитался, квартальный план выполнен, даже эта злополучная канава, на которую Ояр уже перестал возлагать надежды, и та проложена. Уездное начальство вынуждено было даже отметить в приказе нашу дистанцию как самую передовую. В какой-то мере это была компенсация за тот месяц, когда Ояр упрямо отказывался сделать «самые необходимые» приписки (на языке дорожных работников это называлось «дать припек»), В тот раз Ояр жаловался, что в уезде на него обрушивались главным образом с таким аргументом: по данным республиканской печати все дорожно-эксплуатационные участки свои планы уже выполнили. Я посоветовал ему ответить начальству, что печати не известно, с каким процентом «припека» выполнены эти планы. Разумеется, я мыслил это как злую шутку. Если бы мне самому надо было это сказать, то поди знай… А может, и сказал бы. Как бы то ни было, но Ояр оторвал этот номер, и эффект был еще тот! Остальные мастера давились от смеха, а недавно назначенный начальник стал мрачнее тучи. Ояру тут же пришили какие-то грехи, чуть ли не антигосударственную пропаганду. Поносили устно и письменно и вот теперь вынуждены хвалить. Хорошее завершение, хоть и уезжал он с горечью, виновата в этом была Норма, но он это умело скрывал.
Мне пришло в голову, а не прослышал ли чего-нибудь Ояр или сам, может, учуял, и это главная причина, почему мы не можем больше ладить. Несчастливо счастливый и счастливо несчастливый. Где тут различие? Одна игра слов.
Ояр вновь разговорился с Зентелисом. На сей раз они стали обсуждать недавно показанный в волостном Доме культуры фильм. Фильм был не о современности, когда любовь показывают как добродетельный придаток к благородному процессу строительства, это была экранизация классики, в которой представала суверенная любовь, чем особенно восхищался Зентелис, который этой весной женился и все еще чувствовал себя так, словно только что вылез из теплой супружеской постели. Он торжественно заявлял, что в жизни человека может быть только одна настоящая любовь, а дорожный мастер сладостноскорбным голосом, интонацию которого мог понять только я, поддакивал:
— А как же! Любовь, она проходит через всю жизнь.
Я снова почувствовал необходимость вмешаться.
— Поди знай. В жизни, как известно, у некоторых бывало несколько любовей, но еще не слыхано было, чтобы одна любовь могла охватить несколько жизней.
Люди посмеялись, наверное, не столько над моими словами, сколько над оскорбленным видом Ояра. Похоже было, что на сей раз он уже достаточно раздражен и охотно бы уехал, но все же оставался до конца. Подводчики еще сыпали щебенку (шустрого старичка я не видел, — наверное, уехал в Ригу), мы еще укладывали на откос дерн. Потом я немного сполоснулся в той же канаве и сел на велосипед, чтобы ехать вовсе не к дому. Ояр проводил меня задумчивым взглядом, наверняка ему хотелось знать, куда я направился. И если бы он спросил, мне этого даже хотелось, ответ у меня уже был готов: «Последний раз к этой «красивой девушке», а потом можешь ты, если только она тебя пустит. Постучи в мое оконце!..» Но Ояр не спросил.
Может быть, в моей поездке уже не было никакого смысла, может быть, это было неумно и даже бестактно. Но в моей природе есть что-то педантическое, ко всему прочему меня угнетало сознание, что я не поставил точку; мне необходимо было воздвигнуть непреодолимый рубеж между собой и тем, что я считал невозвратимым прошлым. Злости у меня не было, только горечь и тяжесть, такая, что мне стало почти безразлично, что переживает Норма. Возможно, что в некотором отношении я сын своего отца, но теперь и это безразлично.
Я заметил Норму у ручья на лугу. Она задумчиво мыла ноги. Никого она не ждала, моих шагов не слышала и даже вздрогнула от приветствия.
Она встала, вся такая стройная, вся как натянутая струна. Босиком стояла она на зеленой луговой траве, в легком платьице, обрисовывающем тело, со светлыми волосами, красивая, очень, очень красивая.
— Довелось вот заехать, — сказал я и с неудовольствием заметил, что прозвучало это ужасно глупо.
— Я надеялась, что ты приедешь, — ответила она без деланной приниженности.
Нет, черт подери, тяжело быть таким, каким хотелось бы.
— А вот Талис, наверное, нет…
— Я это знаю, я сама выдала его Густу. Он меня использовал, мне это надоело. Только Осиса я еще боюсь… А вдруг он явится?
Я смотрел на нее и думал: «Нет, это чертовски тяжело, и все же надо кончать. Крутиться на такой карусели — одни вопят, чтобы придержали, другие блюют, а я спрыгну, у меня кости крепкие».
Норма:
— Осис несколько раз поминал тебя, теперь я понимаю, что он думал именно о тебе. Он говорил: это замес мой, пусть у него чахотка, но такие твердые, упрямые глаза. У кого, спрашиваю я. А он заставил меня замолчать своим взглядом.
Мой отец, наверное, уже вошел в те годы, когда мужчины начинают заботиться о продолжении «своего рода».
Я сказал:
— А ты удачно отделалась от Талиса и переметнулась к Густу. У него есть все возможности охранить тебя от Осиса.
— Не говори так! — воскликнула Норма. — Ты не смеешь говорить такие слова… — В глазах у нее были слезы, но голос звучал твердо, почти зло. — Густ не думает сделать меня тряпкой, чтобы вытирать свои сапоги. Я знаю все, что у тебя против него, и все же ты не прав в своей правоте. Густ, может, и плохой человек, но он человек. Осис — не человек, у него нет совести.
Норма дрогнула, словно собираясь протянуть мне руки.
— Улдис, ведь я же тебе нужна?
— Нет, ты мне не нужна, — сказал я. — А зачем ты можешь быть мне нужна? Как тебе такое могло прийти в голову?
Тогда что же тебе надо?
Ее голос так же, как и лицо, утратил всякое выражение. Наверное, это было очень гнусно, но я чувствовал удовлетворение, что могу ей сказать:
— Я приехал сказать, что тебя никто ни в чем подозревать не будет. Талис с прочими мертвецами, разумеется, будет молчать. Знаю только я, а я не скажу, можешь быть спокойна. Будь счастлива!
Я поднял брошенный велосипед и уехал. Как это в тот вечер, хрипя и задыхаясь, пел Эрнис? Началось, как сказка, и кончилось, как сказка, словами: «Вот и конец!» Бедная вечная любовь, ты как смородина, пропущенная через соковыжималку, весь красный цвет пропал, осталось чистое удобрение.
Талисова компания тогда в школе орала: «Не при на рожон, пусть ноги скользят, зато об дерьмо расшибиться нельзя!» Дерьма вокруг Талиса стало уже выше головы, оставалось только утонуть. Магазин. Люди облепили прилавок, как мухи сироп. Продавщица еле успевала срывать пробки. Горечь пива в моей глотке, хмель в голове. Бутылка, вторая, третья, кто-то схватил меня за плечо. Густ! Совсем такой же, как несколько лет назад: плечистый, суровое лицо, угрюмый. В голове мелькнуло — шарахнуть его бутылкой по голове! Удержал меня не страх, озарение, приходящее именно в минуты опьянения. Ну ладно, справедливость как будто на моей стороне, именно как будто. Допустим, что в человеческие руки попали бы весы, безошибочно показывающие справедливость и несправедливость каждого. И вот стрелка показывает: у этого подлости пятьдесят процентов, голову ему долой! И этому, и этому, и многим другим. В этих добра больше пятидесяти, оставить в живых, так сказать, «на семя». Чистая работа, после этого на свете остаются только паиньки, всех плохих вывели под корень. Нет, зло и добро созданы самим человеком, это вовсе не, как сказал бы философ, извечно существующие категории. «Человек — мера всех вещей». Нас тут было две меры, и третья — пустая бутылка, которая сейчас гулко разобьется о Густову, о мою или еще чью-то голову…