— Если бы я сам знал.
Я видел эту куклу, красивую заводную куклу, рядом с нею робот с автоматом в руках, а за этой парой тень зловещего Миракля. Не хватало только бравурных мелодий Оффенбаха, но из дурости я стал напевать их про себя.
Лелле бросила на меня быстрый недоверчивый и подозрительный взгляд. Неожиданно для самого себя я спросил:
— Кто это тебя назвал Куколка?
— Бабушка и папа, а потом все. Теперь-то уже все настоящим именем зовут, один только ты…
— Я уж так привык.
— Да, только ты, — подумала она. — Может быть, это и смешно звучит, но мне нравится.
— Так вот. Ничего страшного не случилось Я столкнулся со своим прошлым. Не понимаю, что все это значит… По правде говоря, я боюсь и… Не зря Густ окружал «Клигисы».
— Я понимаю. — При упоминании о Густе девушка быстро оживилась. Но мои слова она поняла совсем не так. — Я давно хотела тебе все сказать, но Придис был против. Он считает, что у тебя такой норов, что ты ничего не спустишь, а с Густом трудно ладить, он взъестся, будет худо. С Зентой там у них уже крест — он женился, она замужем. Сразу же, как немцев прогнали, он стал председателем исполкома. Как на грех, из Риги пришел запрос насчет твоего отца. Точно не знаю, но, в общем, он сказал, что ты всегда был подозрительный человек и он не станет из-за тебя на рожон переть. Председатель он был плохой, многие на него жаловались. Помню, как его скинули, я была в волости и слышала, как Сергей Васильич, злой такой, кричал: «Не думай, что советская власть на то и есть, чтобы волость твоим именьем стала». Тогда Густ стал командиром истребителей, на многих отыгрался, кто с ним цапался. В волости никто за тебя не заступился, очень уж ты многих на зуб брал. Никому такое не нравится, говорили, что ты барич, что бог весть чего из себя строишь, а других за дураков держишь. Комсорг сказал, что ты насквозь индивидуалист. А слово-то и выговорить не мог, получалось «индуалист». Так и тыкал везде это «индуалист»…
Я засмеялся, действительно смешно получалось. Густ? Ты гляди, какие секреты на белый свет выплывают! Будь сейчас Густ рядом, я бы дал ему по морде, нет, бил бы и бил, пока он с ног не повалится. Но мчаться к нему, чтобы подраться, это мне и в голову не приходило.
— Аннеле, Аннеле! — позвала из дома Мария. Лелле помахала ей рукой и подтолкнула меня: — Побежали, кто первый на дворе будет! Давай, давай! — Когда же я только покачал головой, она припустила одна. Но явно обиделась, хотя и сохранила легкий шаг и веселый голос. Обе с Марией они громко болтали и звенели посудой на кухне, я ушел наверх, повалился на кровать и закурил.
Первые дни дома были для меня праздничными днями, но праздник уже кончился.
Вспомнился вечер, когда мы с Ояром сидели, как скворцы, на перилах объездного моста. Вечер уходил по солнечному багрянцу, по грустным теням, по ржавым ольшаникам; вечер был в дорожной пыли, в цветочной пыльце, он жужжал шмелем, гудел машиной на дальнем повороте дороги. Синий вечер, теплый вечер, звонкий и тихий вечер. Я ощущал биение своего пульса, биение всего мира, чувствовал, что я не стар, а молод, молод… У Ояра это все время было с ним, а я где-то отстал в дороге и вот опять обрел это чувство…
Праздник кончился.
Мы плыли по морю. Качка, гул машин. Мы с Кару играем в шахматы, в игру неожиданно ворвалось десять тяжелых фигур — многолетний опыт насилия, длинные ножи, звериная алчность. Это были урки, которых в конце этапа сунули к нам. Потом их опять убрали. Сперва они держались дружелюбно, давали стоящие советы, старались подладиться к каждому, выведать, какие материальные ценности мы сохранили, выяснить, что мы за люди.
Они не читали многих книг, особенно исторических, но, оказывается, хорошо изучили всю суть механизма подчинения. Они начали с того, что вселили страх смерти в ближайшее окружение — вытащили спрятанные ножи и стали проверять вещи, присваивая все ценное. Кое-кто запротестовал, тех «вывели вперед» — вытащили на середину и зверски избили. Тысяча людей дрожала от ужаса, застыла, парализованная ими, так хищники гипнотизируют стаю кроликов. Странно, никому не пришло в голову, что если бы мы сообща бросились на эту десятку, то разорвали бы их в клочья, вернее сказать, всем это приходило в голову, но каждый думал только о себе. Психология толпы, психология жестокой силы.
Во время этого избиения я обратился к Эдгару.
— Неужели мы будем таким дерьмом и дадим вытворять с собой такое? — спросил я. Ох, до чего же гнусна человеческая трусость! Бравый оберштурмфюрер, который со своей ротой чуть ли не выиграл мировую войну, неожиданно из болбочущего индюка превратился в мокрую курицу. Он с жаром согласился, что надо сопротивляться, возмущался наглостью бандитов, но, когда рыцари финки объявились поблизости, первый поспешил предъявить свои шмотки. У кого была какая-нибудь стоящая вещь, тот дрожал от негодования, еще больше от страха и подчинялся силе. Эта десятка урок хорошо знала инертность человеческой природы и робость мысли, не бандитами им надо было быть, они были достойны титулов князей и герцогов.
Но, как сказано в писаниях, святых и несвятых, ничто под этим солнцем не совершенно. Самые железные режимы сталкиваются с протестом, и среди тысяч покорствующих рождается один бунтарь. Это был я. Трусость окружающих только вызвала во мне дух противоречия. Самое смешное, что мне-то не из-за чего было волноваться, меня взяли, в чем я был, и обношенные тряпки мои бандитам были не нужны. И все же я сказал себе: «Пусть только попробуют!» Мое место под нарами было далеко от гнезда владык, но вскоре и здесь появились два льва: рубаха нараспашку, в руке нож, изо рта похабщина. Кару равнодушно раскрыл свой мешок, я сидел, поглубже забившись под нары; «лев» заметил, что мое барахлишко не выложено.
— Эй ты! Давай сюда!
Он потянулся к мешку. А я приготовил обломок доски, им и треснул его. Доска угодила бандиту в висок, он упал на четвереньки и взревел:
— Полундра!
Второй выпустил свою добычу, кинулся сюда, но зубы его лязгнули впустую. Я быстро перебрался в другое место. Эдгар с друзьями потеснился, и я забился к ним.
Знаменитое сражение с ветряными мельницами. Кто потерпел в нем поражение, неужели мельницы? Какое там, они мололи и дальше, но уже на медленных оборотах, — во всяком случае, эти люди держались уже не так самоуверенно, свою бедность мне предъявлять не пришлось. Человек и судьба. Миллиарды бацилл, пули, тюрьмы, голод, побои. И все же брось один крохотный лучик света в царство тьмы, только брось! Бессмысленно тяжело влачится мое время, много рассветов загоралось на замшелых крышах «Клигисов», по вечерам зубчатые вершины елей перепиливают сумерки неба, зимы приходят в поскрипывающей обувке, и в метели трепетно шумят лесные чащобы; с перечной горечью пахнут под окном Зенты маттиолы многих ночей, а рассказанные мною сказки уводят Лелле в царство снов. Она уже стала женщиной, нянчит своих детей и рассказывает им все, что слышала от меня. А меня не будет в живых, я буду нести наказание за несвершенное преступление. «Ибо я господь, бог твой, бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого колена». Истинно. Так сказано в писании…
28
После ужина мы устроили «совещание по вопросам дорожного и мостового строительства». Бросать работу незавершенной было нельзя, я решил стать вместо Эрниса плотником. Подписал трудовой наряд: бригадир Осис. Вся бригада состояла из бригадира и молодого (а вообще-то, в средних летах) Зентелиса, которого дорожный мастер обещал дать мне в помощники.
Так мы вдвоем взялись шмыгать пилой и вгонять гвозди. Зентелис оказался хорошим и толковым подручным, деревенский парень, изуродованный на войне, с изорванным осколками лицом, отчего его левая щека порой нервно кривилась. Можно было подумать, что его вечно что-то раздражает, хотя он был сдержанный и очень даже уравновешенный человек. Мы понимали друг друга с полуслова, только в обед затевали долгие разговоры. Как-то жевали свою краюху, и вдруг Зентелис восторженно воскликнул: