Игорь положил на похудевшее его плечо руку, повторил вслед за ним:

— Зима...

Они постояли минутку в молчании, задернули шторы, которые долго не хотели задергиваться (отец и сын тянули одновременно за оба шнура, отец чертыхался, сын посмеивался), потом вернулись к столу, пили из тоненьких японских чашечек кофе с ликером.

— Ты помнишь? — спросил отец — Я их привез из Маньчжурии, после японской...

— Помню, конечно... А это? — Игорь кивнул на стену. — Последний Иринин?

— Да как же!.. Разве не при тебе? Она плясала русскую... Как плясала! — Генерал закивал головой, причмокнул языком, вскочил, снял со стены рамку, поднес ее к свету лампы.— Ты посмотри, до чего хороша! Какой поворот! Какая ножка!

— Очень хороша,— согласился Игорь, вспоминая, что уже когда-то слышал от отца эти же самые слова, и радуясь услышать их снова, но по-новому. — Ты не волнуйся, папа,— тотчас же добавил он, угадывая, какие чувства сейчас тревожат отца,— она ведь лентяйка... ты знаешь... мы все не любим писать письма, но она очень, я знаю, Очень тебя...

— Да, она сокровище,— обрадованно и стыдливо перебил его отец и аккуратно повесил рамку на прежнее место.

И тут пришла минута, которую никогда не переживал Игорь.

Душа его легко, без принуждения, без видимого и намеренного повода раскрылась перед отцом. Слова сами сорвались с языка, опередили сознание, возникла необходимость говорить, исповедаться, исчерпать все, что помнилось, чем жил...

Никанор Иванович сидел неподвижно, поставив локоть на ручку кресла, ладонью подперев щеку, полузакрыв глаза, Он боялся взглянуть на сына, потревожить его. Худое старое тело его напряглось, сердце билось неровно, это он, а не сын проверял, взвешивал каждое слово, звучавшее в его ушах. Исповедовался не сын, а он, старый генерал Смолич. Ответ должен держать он, Никанор Иванович. И он же обязан вынести приговор себе, сыну. Для него тоже пришла минута глубокого раздумья, итога. Минута, какой он никогда еще не знал...

Так они сидели друг перед другом — отец и сын; над столом горела электрическая лампа со стандартным гостиничным колпаком, засиженным мухами, перед ними да столе стояли крохотные чашечки с недопитым кофе и ликер в рюмках, и за окном шел тихий снег, снежок. Неподалеку, в штабе, работали над планами войны, и далеко скрежетала война... Все шло, как много дней идет — вот уже полтора года...

Но Игорь и Никанор Иванович жили сейчас в ином мире. Игорь торопливо, сбивчиво рассказывал отцу все, что с ним произошло за эти полтора года. Он не пытался ни объяснять, ни анализировать события и свои поступки, он не успевал, не хотел, да и не мог этого делать. За него думал сейчас отец. Повторял, возвращался назад, задавал вопросы и не ждал ответа.

Преображенский полк, ранение, похвистневский отряд, похвистневские речи, разгром, окружение, смерть генерала, ставка, Коновницын, охота за Распутиным, снова фронт, Брусилов...

Конец рассказа пришел так же внезапно, как и начало.

— И все-таки я решил вернуться в полк... теперь, когда преображенцы на Юго-Западном... Ты понимаешь, папа?..

Это был вывод из чего-то такого, что не было сказано. Но отец понял. Он не шевельнулся, только протянул руку и горячей ладонью прикрыл кисть руки сына, лежащую на столе.

— Да,— произнес Никанор Иванович охрипшим голосом, — я понимаю... Но если останешься жив,— опять к Брусилову, мой совет. И вот что я тебе скажу, Игорь...

Он крепко сцепил пальцы опущенных на колени рук, лицо стало очень строгим и по-стариковски выразительным.

— Я все выслушал. Внимательно. Каждый твой шаг во мне... в моей душе. И скажу тебе прямо: самая большая твоя беда —одинок ты. Да. Ты вот о Похвистневе. Он был умница, не спорю. И все его речи, я понимаю, могли увлечь... Ты спорил с ним... но не в главном. Правда, правда... это хорошо. Тут нет спора, Ошибка его и твоя в том, что вы как-то отдельно... отдельно от всех хотите держать ответ. А это, Игорь, вздор! Вздор! — повторил старик твердо и властно.

Игорь никогда не слышал у отца такого голоса. 0н не кричал, как обычно, а голос раздавался отчетливо, весомо.

— Вздор! Мы отвечаем все. Все, кто бы ни был. Больше, меньше — не важно.

Голос упал, рука опять потянулась к руке Игоря.

— Только тогда ты станешь на свое место. Пусть маленькое — не важно. Не в этом честь... не в этом...

Он смолк, сгорбился, лицо стало маленьким, сморщенным, в глазах разлилась такая скорбь, что у Игоря захватило дыхание.

Отец встал, пошатнулся.

— Разгром легко не дается,— проговорил он точно самому себе.— Они думают — самолюбие, обида. Я тоже так думал раньше... Какое там, к черту, самолюбие? Когда разгром... когда русская армия... Кто бы ни был виноват, кто бы ни был! Я, ты, Иванов, Сидоров...

Теперь он говорил с набухшими венами на висках, бледный, дрожащий:

— Армия русская разгромлена... а мы... самолюбие!

На десятый день после отъезда из Могилева, шестого декабря, Игорь в составе Преображенского полка, входящего в гвардейский отряд Безобразова, ждал приезда царя, традиционно встречавшего свои именины с гвардией. Но четвертого декабря, не доехав до Жмеринки, Николай неожиданно решил вернуться в ставку. Заболел наследник, простудившийся на георгиевском параде. Пробыв на вокзале около трех часов, царь не выходил из вагона. Алексеев и Пустовойтенко ездили» к нему с докладами. Докладывать и говорить надо была о многом и очень серьезном, но внимание царя было отвлечено высокой температурой сына, и выслушивал он своего начальника штаба неохотно и вяло.

Именины не задались, надо было возвращаться домой, в Царское...

— Вы уж как-нибудь сами, Михаил Васильевич, без меня... ведь не так уж и к спеху... Я вернусь, если все обойдется благополучно, не позже тринадцатого... с тем чтобы успеть повидаться с гвардейцами до наступления... У нас, кажется, начнется четырнадцатого?

Алексеев со стесненным сердцем отправился в свое управление. Нынче снова день оказался тяжелым и загруженным сверх меры.

Утром пришла паническая телеграмма от сербского королевича Александра из Скутари. Он умоляет царя помочь голодающей сербской армии. Войска надо перевезти в безопасное место. Союзники предполагают их отправить в Валону. Но сухим путем, по козьим тропам, из Скатури в Валону им не дойти. У них нет ни продовольствия, ни вооружения. Снабдив всем необходимым, их можно перевезти туда только морем, но морского транспорта у них нет. Одна надежда на русское верховное командование...

От Жилинского получено пространное письмо. Генерал сообщал начальнику штаба верховного о крайнем раздражении, какое выказывает Жоффр (28). Маршал настаивает на активном наступлении русских войск, Он считает, что Франция несет на себе всю тяготу войны, тогда как Россия, Англия и Италия отсиживаются. Он полагает, что русские войска должны незамедлительно оказать активную помощь Румынии, чтобы склонить ее на сторону Антанты...

«Русское командование, — сказал Жилинскому Жоффр,— может свободно выделить 200—250 тысяч солдат из своих неистощимых людских резервов и кинуть их в Добруджу против Болгарии...»

Третье неприятное сообщение пришло из штаба Северного фронта. Начальник штаба, генерал Бонч-Бруевич (29), телеграфировал, что 2 декабря в штаб 6-й армии явилась для допроса прибывшая из Австрии фрейлина государыни императрицы — Марья Александровна Васильчикова. По ее словам, она владеет около Вены у станции Клейн-Вартенштейн имением Глогниц, где и была задержана с начала войны. Получив из России известие о смерти матери, Васильчикова добилась, при содействии великого герцога Гессенского, брата нашей царицы, и за его поручительством, разрешения приехать в Россию сроком на три недели. В случае, если она не вернется к сроку, ее имение будет конфисковано. «Ее превосходительство,— писал Бонч-Бруевич, — предполагает выехать обратно через 15—20 дней. Прошу указаний, надлежит ли допустить Васильчиковой выехать за границу и, в утвердительном случае, можно ли ее подвергнуть при выезде самому тщательному опросу и досмотру?»