— Нет, уж позволь! — багровея, закричал Никанор Иванович и с грохотом поставил кофейницу на стол.— Ты уж мне не мешай говорить, что думаю! Сын у меня не такой остолоп, как ты, извини! Он широко видит, он болеет душой, он весь в меня! У него твердые принципы,— и в упор к сыну:— Уму непостижимо! Все знают и все вот как он,— генерал тыкнул в воздух пальцем, указывая на Васю,— отмахиваются! Всем все равно! Ходят в кинема с этим пшютом Кондзеровским, за бабами волочатся и не видят, что у них под ногами земля горит... Земля горит!

Никанор Иванович вспотел, распахнул китель, снова схватился за мельницу, вытянул из нее ящичек, понюхал, покрутил носом, ударился локтем об стол, рассыпал кофе на пол и совсем расстроился.

— Всегда вот так, под руку. Никакого чутья! Никакого!

Игорь взял у отца кофейницу, насыпал зерен. Он понимал отца и, как никогда, жалел его в эту минуту нежной жалостью взрослого к беспомощному ребенку. Его трогало, что старик ни словом не пытался оправдать себя в своей неудаче, хотя имел полное основание свалить всю вину на Плеве (27), потому что все напутал и погубил людей своими вздорными директивами не кто иной, как Плеве, а отец... Ну что отец! Он, конечно, все еще жил японской кампанией, устарел... но он честный, прямой человек...

Никанор Иванович опять что-то выкрикивал, но Игорь не слушал его, шум мельницы заглушал слова, уводил куда- то далеко, в глубоко запрятанные, прерванные войною печальные мысли об отчем доме, о всей их большой, растрепанной теперь семье.

Самый одинокий из них, конечно, отец. Его не любит жена, дочь позволяет ему себя любить — и только, Олег - прощелыга, эгоист... Он сам, Игорь, слишком поглощен собою и никогда не находил для отца нужных слов. Они ни разу не говорили по душам, хотя оба стремились к этому. Какая-то застенчивость мешала им, а может быть, самолюбие или стыдливость... А ведь только отцу он мог бы признаться, что ему очень трудно жить, хотя до последнего часа он будет бороться за жизнь…

Склонив набок голову, Игорь старательно вертел ручку кофейной мельницы. Вася накрывал на стол, Отец зажег спиртовку, кипятил воду, рассказывал:

— Здесь, в этих дрянных номеришках, живут дворцовые чины... и те, что приезжают к царю... Мой, конечно, самый скверный... В «Бристоле» — военные представители союзников, в «Метрополе» — административная мелкота... Их пропасть! Бездельники! Генштабисты, представляешь, изволят являться в управление не раньше девяти... «Подымают карту»! Вранье! За них и до них это делают топографы... Не Бог весть что - накалывать флажки по линии нашего расположения. На службе болтают вздор, читают газеты, ловят мух! Я не шучу; всамделе ловят! На пари! Вася, скажи ему, Игорь не верит!.. Ну вот, давай кофе — вода готова...

И вдруг с испугом:

— Да... ты знаешь... от Ирины... вот уже два месяца — ни строчки...

XVIII

За кофе Игорь узнал все, разобрался во всем. Отец примолк, подсовывал сыну сухарики, размешивал ему сахар в стакане, не глядя, украдкой пожимал ему руку… Вася, напротив, болтал без умолку! Игорь с любопытством к нему приглядывался.

После кофе генерал лег отдохнуть: молодые офицеры пошли до обеда побродить по городу.

Генерал Смолич жил в ставке с первых же дней вступления царя в верховное командование. По сути, он оказался не у дел, хотя и допускался к царскому столу. Cо всеми был на «ты», все называли его Никашей, все выбалтывали ему свои неприятности и обиды, все знали, что Никаша посочувствует, возмутится несправедливостью и расскажет другим о горестях своего приятеля...

— Уж очень чудной добряк твой отец! — заметил Вася и рассмеялся.

— Но... но знаешь... это безделье... боюсь, оно его доконает. Мы все так, военные, пока на коне — молодцами, а слезешь с седла — и жизнь как из дырявой манерки... Несправедливо с ним поступили!

Вася недавно словчился махнуть в Петроград, думал застать Ирину, но не застал, очевидно, она так и застряла в Минске — оттуда было последнее от нее письмо... Вася был огорчен и даже обижен невниманием невесты, но в сердце давно порешил, что «дело это пропащее», что Ирина потеряна для него навсегда... Он узнал — это было сказано вскользь и с неожиданной для Васи стыдливостью — об увлечении Ирины каким-то студентом-путейцем, но, конечно: «Ты не подумай, я не придал никакого значения... Твоя мама о нем говорила с презрением...»

Игорь тотчас представил себе, как могла говорить его мать о «несчастном студентишке», но так ли небрежно отнеслась к нему Ирина? Шальная, чудесная Иринка с рыжими глазами... Где-то она теперь? И чем кончится это ее увлечение? Так ли бесследно, как увлечение театром, жениховством Васи, милосердными делами сестры?..

Игорь глянул на Болховнина. Бесконечное кочевье по разоренным усадьбам и городам, грязь, случайные связи с первыми попавшимися женщинами, не успевшими скрыться от лихих кавалеристов, голод и обжорство, безделье с похабными анекдотами и руганью, бессмыслица многосуточных маршей и недельных спячек в вонючих халупах, водка и гнилая болотная вода не истощили Васю физически, не притупили бодрой, почти младенческой ясности... И вместе с тем, если присмотреться пристальней, за ясностью по-прежнему веселых голубых глаз было темно и пусто... Война выбила у него веру в то, что в мире все обстоит благополучно...

По словам Васи, он теперь не верил «ни в какие заповеди», потому что на войне они «ни к какому шуту не годятся», Он «плевал вверх—на всяческое начальство и законы и вниз — на тыловое быдло, годное разве на то, чтобы служить коням подножным кормом». Мирная жизнь потеряла для Васи свое обаяние, когда-то приятно щекотавшее самолюбие танцора, корнета, жениха...

Но и войну Вася презирал за то, что она была уродлива, велась «черт-те знает как, сматывала лучших коней», «по мелочишкам» подвергала жизнь людей смертельной опасности и даже не вызывала законной ненависти к врагу. «Немцы такое же дерьмо, как мы»,— кратко заявлял Вася.

Воспоминание о Мазурских болотах осталось в памяти навсегда как облик войны — невылазной и бессмысленно жестокой. Вот почему Вася охотно бросил полк и ушел адъютантом к генералу Смоличу и с ним же, покинув штаб корпуса, перебрался в ставку.

— Наворачиваем здесь помаленьку нивесть чего!

Если старик, Никанор Иванович, ощущал свое пребывание в ставке как обиду, превысившую его вину, и потому не говорил о ней, продолжал кипятиться, давать советы, строить планы на будущее, то молодой корнет, полный сил и здоровья, вел себя с таким же наплевательским равнодушием здесь, в ставке, как и в любом захваченном доме, в котором скуки ради расстреливал портреты.

— Кабак!

Это словцо не сходило с его уст, но произносилось оно без возмущенья, а с убеждением, что иначе же и быть не может.

— Ты шибко пьешь? — спросил его Игорь.

~ Нет! Не очень, — усмехнулся с каким-то горьким недоумением Болховинов.— Прямо даже не пойму, никогда пьян не бываю... каждый раз других по домам развожу... должно быть, организм такой... А ты как?

Вася по-прежнему смотрел на товарища светлыми, бездумными, добрыми глазами, сверкая в улыбке верхним рядом белых зубов, а слова его пропускал мимо... Он верил теперь значению только трех слов: спать, жрать и трепаться. Все остальное было «кабак».

XIX

После обеда, в номере, генерал зажег электричество, поставил на спиртовку кофе, достал со дна платяного шкафа бутылку бенедиктина.

— От мирных дней... припас... до случая...

Суетливость в нем исчезла. Ушла вместе с парадным хаки, повешенным в шкап, и наигранная моложавость, но засветилась настоящая молодость в подобревших глазах.

Он подошел к окну задернуть портьеры и вскрикнул:

— Ай-яй! Вот те на! Снежок! Снег... Это уже в третий раз. Значит, накрепко... зима!