Галямов варит кашу из концентратов, Журавлев что-то пишет, придвинув к себе лампу. Наверное, боевое донесение.
— Тимофей, — окликаю ефрейтора, — что с тобой?
— Со мной ничего, — не меняя позы, отвечает Тятькин, — малость поцарапали. А тебе не больно?
— Прошло. Ты мне, понимаешь, не туда, не в это самое, а выше ударил.
— Прости, брат, сгоряча все вышло. — Тятькин расправляется, открывает глаза. — Понимаешь, когда они вдвоем кинулись на меня, я успел отскочить в сторону и дать очередь. Но она так, в небо ушла. Один немец сдрейфил, ударился бечь. Помнишь, он потом в тебя из автомата саданул. Он самый, определенно, а другой на меня сел.
Схватились брат, врукопашную. Силен был, дьявол, крупнее меня. Но это ему и помешало. В узкой траншее, Серега, таким, как я, легче драться. Вот я и одолел; нож успел выхватить, а то бы он в аккурат задушил меня.
Тятькин сейчас мне кажется героем. Живым, настоящим. Не таким, какие с газетных страниц смотрят.
Мне хочется сказать ему об этом, но знаю, что Тимофей не любит, когда его хвалят в глаза.
— Ну, а ты, Галямыч, — оборачиваюсь я к нашему великану, — ты-то как его взял?
Галямов молчит, помешивает ложкой кашу, пробует ее, добавляет соли, снова помешивает. Странно, почему он молчит? Что вообще случилось?
— Слышь, Галямов…
— Отстань от него, Серега, — как бы нехотя говорит Тимофей.
— Как «отстань»? Он тоже герой. Он пленного взял…
— За такое геройство под суд надо отдавать, — глядя поверх очков, осаживает меня Иван Николаевич.
Вот тебе на!
— Понимаешь, Сергей, — продолжает Иван Николаевич, — наш Галямов решил отличиться, взять пленного. Да-да. Он, оказывается, заметил ползущих к нему немцев и, вместо того чтобы расстрелять их из пулемета, спрятал оружие в ячейку, а сам стал ждать, пока они подползут. Это ожидание едва не стоило Тимофею жизни. Пока группа захвата пыталась оглушить и связать Галямова, на Тятькина набросились двое из группы обеспечения. Если рассуждать тактически… Да и мы, все остальные, могли дорого поплатиться. Судя по всему, они не знали, что в траншее находятся двое. «Сняв» Галямова, немцы бросили бы в лаз пару гранат, и всем крышка. Понял?
«Если рассуждать тактически…» я ничего не понял. Ведь час назад или полтора, сразу после боя, Журавлев хвалил Галямыча, а теперь ругает. Может, так нужно? Может, нельзя сразу после боя ругать человека?
— Водка раздавать можно, товарищ командир? — спрашивает Галямов после минутной тишины в землянке.
— Раздавай. День начался, по норме положено.
Каша Галямычу удалась. Мы едим все пятеро из одного котелка, поочередно погружая ложки в вязкую аппетитную массу.
Почуяв запах еды, пленный зашевелился, перевернулся на спину, неловко подмяв под себя связанные руки.
— А его кормить? — спрашивает Журавлева Ипатов.
— А как же? Весь день он будет на нашем котловом довольствии. Когда стемнеет, поведем на капэ роты. Оттуда возьмем с собой телефониста. Комбат приказал дать нам нитку связи. Кстати, Петр, ты немецкий изучал?
— К сожалению, нет. Английский. И то только два года.
— Жаль. Я тоже, как говорят, не шпрехаю по-дойчему. Наложи ему каши да сними с рук кабель.
Ипатов накладывает в крышку своего котелка кашу, покрывает ее сверху сухарем, ставит все это перед пленным и развязывает кусок кабеля.
Пленный садится, морщась, потирает затекшие ладони, — разламывает сухарь пополам и начинает орудовать вместо ложки одной его половинкой.
— Смотри, как быстро освоился, — усмехается Ипатов. — Словно у тещи на блинах. Вроде и не боится нас. Впрочем, знает, видно, если в бою русские не убили, сейчас не тронут. Пленный — этим сказано все.
Теперь я могу смотреть на немца сколько угодно. Ему лет тридцать. У него правильные черты лица, из-под суконной, с длинным козырьком форменной шапки выбиваются светло-русые волосы, густые темные брови почти срослись на переносице.
Странное дело, но присутствие немца (живого немца!) меня не шокирует. Никогда бы не подумал, что может случиться такое. Вижу, что пленный нас ни капельки не боится. В его глазах, во всем облике читается скорее какое-то тупое отчаяние, равнодушие, что ли, ко всему происходящему. В одном он, очевидно, уверен: мы его не расстреляем.
— Может, и ему водка немного налить? — робко спрашивает Галямов Журавлева.
— Еще чего! Банкет ему с шашлыком устрой за то, что тебя ножом не пырнул, — отвечает за Ивана Николаевича Тятькин. — Добро переводить…
— Нож я взял у него… — глухо говорит Галямов и отползает к очажку.
Наш Галямыч, как, впрочем, мы все, стал черным от дыма и сажи, и только его бритая голова, скрываемая по ночам шапкой, сейчас матово светится из темного угла.
Немец ест неторопливо и нежадно, тщательно разжевывая сухарь. Я по-прежнему с любопытством гляжу на пленного, а думаю о словах Галямова: «Может, и ему водка налить?».
Господи, ведь только-только они дрались с немцем не на живот — насмерть, а прошел час, другой, и Галямов — советский солдат — готов угощать пленного водкой!
Поистине неисповедимо ты, сердце нашего солдата, лютого в брани и беспредельно щедрого в скромном солдатском пиру.
Немец, съев кашу, вытер крышку котелка пальцем и протянул ее Галямову.
— Вассер, битте, — негромко говорит он.
Ну силен фриц. Уже и воды просит. То есть чаю!
— Может, кофию тебе со сливками? — опять зло спрашивает пленного Тятькин. — Или какао по-турецки?
— По-турецки подают кофе, Тимофей, — говорит Иван Николаевич. — А чаю ему нужно дать.
Никогда бы не подумал, что немец осмелится просить чаю. Да, он нас не боится. Это точно. Он знает: мы не только его не убьем, но и пальцем его не тронем. Он отлично усвоил это и чувствует себя свободно.
Ипатов, очевидно, думает так же. Он ухмыляется, качает головой и наливает немцу чаю. Но — шиш: сахару пленному не будет. Впрочем, он на это и не надеется, сразу же начинает пить чай маленькими, быстрыми глотками, макая в него оставшийся кусок сухаря.
— Чаю попьет, закурить попросит, фашист проклятый, — говорит молчавший до сего времени Вдовин.
Иван Тихонович прав. Попив чаю, немец буркнул «данке» и показал пальцем, что хочет курить.
— Отдать что-ли его сигареты, командир? — Тятькин вопросительно смотрит на Ивана Николаевича.
— Отдай. Сам говоришь: трава.
— А это? — Тимофей бросает на пол какой-то маленький сверток в вощеной бумаге.
— А, «документы»? — усмехается Иван Николаевич. — Пусть забирает тоже.
— Смотри, Серега, какие у него «документы», — Тимофей развертывает бумагу, и я вижу колоду изрядно потрепанных игральных карт. Тятькин переворачивает одну из них, и на моем лице невольно вспыхивает румянец.
— Заверни. Нашел кому показывать! — недовольно говорит Иван Николаевич.
Тятькин смеется. А я попервоначалу думал, что это и впрямь документы.
— Они, видно, тоже перед уходом в разведку все свои документы начальству сдают.
Немец жестами показывает, что ему нужно выйти на улицу.
— Своди его, Галямов, — говорит Журавлев. — Потом свяжи на всякий случай и пусть спит.
В сумерках Ипатов и Вдовин уводят пленного на капэ роты.
Возвращаются они втроем. Третий — телефонист с деревянным УНАФ на ремне и катушкой кабеля в руке. Это совсем молодой, почти одногодок мне, красноармеец, с лицом, покрытым крупными, как пятна, веснушками.
…И снова — ночь. Я опять дежурю в траншее рядом с землянкой. Журавлев ставит меня именно сюда. Все-таки рядом с отделением в случае чего.
Снова взлетают ракеты и гаснут, рассыпаясь на искорки, вражеские осветительные ракеты. С нашей стороны никто ракет не бросает. Экономят, что ли?
При каждой вспышке я опять смотрю на обгорелые ветви деревьев, напоминающие мне сказочных чудовищ.
Но вот куда я теперь боюсь смотреть, так это влево. Дело в том, что отсюда, из ячейки, при свете ракет мне хорошо видна окоченевшая поднятая рука убитого немца. Того самого, которого Журавлев и Тятькин выбросили за тыльный бруствер траншеи. Он как будто все время за что-то голосует. Я боюсь этой руки, но никому никогда не скажу про свой, в общем-то, пустой страх.