Изменить стиль страницы

— Ведь для чего я так прикидываю? Наступать здесь собираемся. Для того, чтобы не дать Гитлеру возможность снять отсюда войска и перебросить их к Сталинграду на выручку окруженным. Понял?

— Понял.

— Раз понял стратегическую задачу, продолжаем копать.

Где-то ближе к полуночи вновь меняемся местами: кто копал, становится на боевое дежурство в выносные стрелковые ячейки, кто дежурил — берутся за лопаты. И так всю ночь. Отдыхать, сказал Иван Николаевич, будем днем.

День начинается с приготовления завтрака. Вдовин и Галямов варят в котелках гороховое пюре, кипятят чай. Дело это долгое: котелки стоят в очажке одним боком к огню и вода не спешит закипать. По оплошности Чапиги хлеб в вещмешке пролежал всю ночь на морозе, ждать, пока он оттает, нет желания, и Петр пилит его ножовкой на тонкие ломтики. Потом мы будем оттаивать их на груди, под телогрейками.

Все бы терпимо, но спасу нет от дыма. Он висит под потолком зыбким синим слоем, и нам приходится лежать на полу, чтобы хоть кое-как спастись от него. В лаз и дальше наружу, в траншею, этот проклятый дым не выкуришь ничем.

— Петька, — кое-как откашлявшись, спрашивает Галямов Ипатова, — какой человек раньше пещера жил?

— Неандертальцы, кроманьонцы, синантропы. Ну и еще там другие были.

— Это какой же нация?

— Да никакая. Тогда, Галимзян, наций еще не было. Так их часто называли по местам обнаружения древних захоронений. Вот, например…

— Погодь, Петька, погодь! Ты что делаешь! — к Ипатову на четвереньках приближается Вдовин.

— А что?

— Да кто же крошки в огонь бросает? Дай их сюда. — Иван Тихонович подставляет ладонь, Ипатов ссыпает на нее крошки, которых после «распиловки» хлеба оказалось на газете немало.

— Грех, Петька, хлебушко в огонь бросать. — Вдовин бережно отправляет крошки хлеба в рот и медленно жует, блаженно жмуря крохотные, выцветшие, когда-то голубые глазки.

После завтрака Галямов и Петр уходят на дежурство. В землянку с трудом вползают Чапига и Тятькин. У Степана вместо усов — одни сосульки, Тимофей истово трет рукавом побелевшие щеки.

— Ну жмет морозец сегодня! — качает головой Тимофей, протягивая к огню руки. — При такой стуже и галка на лету замерзнет.

— Ты, Тимофей, вот горячий суп ешь скорее. Да и хлебец у огня малость отошел. — Вдовин ставит один котелок перед ефрейтором, другой протягивает Чапиге. Но Степан пока не может взять его: руки закоченели и отказываются повиноваться хозяину.

— А ты, Степа, погрей их на котелке, погрей. — Вдовин показывает, как это нужно сделать. — Так-то быстрее будет.

Малость согревшись от горячего супа и чая, Тимофей говорит:

— Вот ты, командир, у нас все знаешь. Так скажи: пещерные люди тоже так жили, а?

Мы дружно хохочем.

— Чего это вы? — удивляется Тятькин.

— Только что об этом Галямов Ипатова спрашивал, — отвечает Иван Николаевич. — Нет, Тимофей. Они выбирали себе пещеры просторные, с высокими потолками, но с маленькими входами, чтобы пещерный медведь или, к примеру, саблезубый тигр не залез к ним. Кстати, вспомнил: у нас на рабфаке учился один парень, который утверждал, что и пещерные люди были не менее счастливы, чем мы. Ведь им тоже было даровано высшее благо природы — огонь. И, пожалуй, тот парень в какой-то мере прав. Не случайно первое, чему научился первобытный человек, — это добывание огня.

— А еда?

— Еду, Тимофей, он сначала брал у себя под ногами. Особого труда это не составляло. Все, друзья мои. Два часа на сон и — за лопаты!

— И днем будем копать? — спрашиваю я Ивана Николаевича.

— И днем, враг все равно знает нашу позицию, поэтому нечего таиться по пустякам. Главное, не подставлять голову под дурную пулю.

Засыпая, думаю о Галямове и Тимофее. Странно: быть может, сегодня-завтра им, как и любому из нас, суждено будет умереть, а они интересуются тем, как жили пещерные люди. Честное слово, странно. А, впрочем, почему странно? Не собираемся же мы все завтра умирать.

Весь очередной день мы долбим землю, сантиметр за сантиметром вгрызаемся в ее глубь, потом сгребаем эти «сантиметры» на лопаты и швыряем их за бруствер. Глубина траншеи теперь такова, что уже можно ходить, если не в полный рост, то хотя бы пригнувшись.

В сумерках на дежурство в траншее заступаем мы с Вдовиным. Он — в ее дальнем конце, я — за валуном, около лаза в землянку.

Укрываясь за его холодной, поросшей лишайником глыбой, я могу наблюдать вправо и влево. Участок местности строго перед собой я не вижу, но зато его видит Вдовин. Так мы подстраховываем друг друга, ведем как бы перекрестное наблюдение.

Правее, там, где поскотина и баньки, виднеются обгорелые стволы каких-то старых деревьев. Скорее всего, это березы. Отсюда, из траншеи, на фоне иссиня-черного неба они напоминают мне сказочных косматых чудовищ, протянувших ввысь мертвые многопалые лапы. А может, это и впрямь окаменевшие водяные с гигантскими черными бородами, о которых в детстве рассказывала бабушка Степанида?

«Стоп! — мысленно командую себе, отбрасывая прочь всю эту абракадабру. — Я на посту. Что там немец?»

А немец опять начинает «пулять» ракетами, как говорит Чапига.

Из землянки выползают Журавлев, Галямов, Ипатов и снова берутся за лопаты. Чапига и Тятькин будут менять нас, и Иван Николаевич, наверное, разрешил им отдыхать.

Старший сержант углубляет ячейку слева от меня. Слышу его надсадное дыхание, удары лома о землю, тонкий, приглушенный звон металла, ударяющегося о камни.

Хочется спросить Ивана Николаевича вот о чем: к чему был начат тот разговор о первобытных людях? Быть может, это просто уловка, попытка отвлечь себя от невеселых дум, от страха перед возможной смертью? А может, это только мне так кажется?

Но спрашивать неудобно. Вопрос уж больно щекотливый. Ну кто на него ответит честно и откровенно? Мало ли о чем думает человек перед боем.

Вот, например, я? Если честно, я ни о чем не думаю. Я не верю в свою скорую смерть. Не верю — и баста. Только я об этом тоже, конечно, никому и никогда не расскажу.

Но ведь и все, наверное, поступают так же, а все-таки умирают. Или они предчувствуют? Ну не встретите же вы человека, который вам так вот прямо и скажет: «Сегодня меня обязательно убьет шальным осколком».

«Тьфу, чертовщина. Опять меня куда-то заносит».

С трудом дождавшись смены, сдаю пост Чапиге, заползаю в землянку, разуваюсь и мгновенно проваливаюсь в сон.

В боевом охранении

— Что случилось? Эй, что случилось? Вдовин, Ипатов, что?..

Ничего не пойму, никто мне не отвечает. С потолка сыплется земля, дым ползет по самому полу. Снаружи слышатся выстрелы, крики, взрывы гранат. В землянке я один…

Сую ноги в валенки, хватаю лежащую под боком винтовку и на четвереньках вылезаю в траншею. Там идет бой. Патрон уже в патроннике. Надо стрелять. Но куда, в кого? Где немцы? Где наши?

В траншее свалка. Слышится надсадное кряхтенье дерущихся, крики, звон то ли касок, то ли лопат, лающая чужая речь. Кидаюсь на кого-то сверху, но это оказывается Тятькин. Очевидно, приняв за фашиста, он больно лягает меня в живот. Отлетаю в сторону, винтовка, вырвавшись из рук, гремит по дну траншеи.

— Это я, Тимофей! — кричу, корчась от боли, не в силах ни вдохнуть, ни выдохнуть. Боюсь, как бы в темноте он меня еще чем-нибудь не шарахнул.

Но ведь ему же надо помочь! Боль как будто улетучивается. Вскакиваю и безоружный бросаюсь на помощь Тятькину.

С нашей стороны вспыхивает первая осветительная ракета, и я вижу, как Тимофей, держа фашиста за горло левой рукой, наносит ему сильный удар ножом в грудь, потом медленно, обессилевший поднимается с него, садится на корточки и, прислонившись спиной к стенке траншеи, вытирает лезвие штыка-ножа о штанину убитого.

Все это длилось секунды, пока светила ракета. Но память намертво успевает схватить и закрытые глаза Тимофея, и его плотно сжатые побелевшие губы, и руку, шарящую в поисках шапки, и даже ножны, оплетенные цветным кабелем, в которые он никак не может всунуть нож.