Замужняя старшая сестра Ольга была уже Шевченчихой, а младшая — Марийка, так еще оставалась Агибаловой. Вот наш Брацилов, высвистнув Марийку до перелаза, рассказал, что и как, и попросил устроить Грицка на ночевку. Посоветовавшись с Ольгой и зятем, она согласилась, и Брацилов, когда завечерело, «задами» через сады привел друга к тем Шевченкам-Агибаловым. Раненого попоили-покормили и устроили на топчане, но только ночью рана у него открылась и через бинты стала капать кровь. Марийка привела фельдшера, тот кровь остановил, но сказал, что это, может, ненадолго, нужно ехать в больницу, а это верст за двадцать.
Зять запряг гарбу, Грицка положили на солому, прикрыли сверху, и ранком, чуть свет, Брацилов вместе с тем зятем отвезли его куда надо. Там зашили рану, помазали, посыпали чем положено, и Грицко пошел на поправку. Вскорости он более или менее оклемался и вернулся в Исправную, зачастил к Агибаловым, уже вроде как на правах доброго знакомого, а потом и вовсе «своего».
И разглядел наш Грицко, что та Марийка, хоть и сиротинка без батьки-матери, а девка дюже хорошая, ладная, ловкая, лицом розовощекая. Даже было как-то, что соседские хлопцы, решив, что она свои щеки буряком натирает, попробовали отмыть ей румянец снежком, отчего она становилась еще более цветущей. А поскольку дед ее выслужил панство-дворянство, то ее, сиротину, приняли в Катеринодарский Мариинский институт благородных девиц, где она проучилась два года — до установления советской власти. Так что дивчина была грамотной, не без гонора, но веселой и работящей… Короче, так Марийка стала невестой нашего Грицка, а потом и жинкой, кому-то из нынешних внучат деда Игната матерью, а кому — родной теткой…
— Вот так оно в жизни и бывает, — рассуждал дед Игнат, — от одной случайности до другой, от несуразности до приключения, дивишься, а сладилось вдруг нечто не совсем дурное… Ну, а Брацилов, пока замещал Грицка до его выздоровления, подружился с отдельским начальством и вскорости перевелся в «Пашинку» (станицу Баталпашинскую, нынче город Черкесск), пристроив вместо себя помощником писаря своего младшего брата Луку, который потом стал нашим кумом, крестив Грицкова первенца…
— И было б у Брацилова спокойная жизнь, — качал головой дед Игнат, — так он, сатанюка, связався в той Пашинке с дюже веселой компанией, яка и довела его до тюряги… А отсидев малый срок за малую провинность, он так и пошел по этой дорожке все дальше и дальше, от одной тюгилевки до другой, пока не пропал вовсе неведомо как, неведомо куда. Последнее, что о нем известно, вспоминал Игнат, так то, что перед войной его брата Луку вызывали следователи и допрашивали, что ему известно про старшего брата, где, мол, он и чем, прости Господи, занимается. Тот, может, чего и знал, да ничего не сказал, потому как сам «писарювал» в судах и трибуналах, и помнил: если знал, да не донес, то будешь отвечать по самой строгости, можешь и срок схлопотать, хлебнуть горячего до слез. Так что он посчитал, что лучше ничего не знать — на нет и суда нет…
Вот такая сложилась нескладная судьба ладного и складного Петра Петренки. Дед считал, что не искал бы тот Петро приключений на свою голову, и будь все кругом покойно, быть бы ему станичным учителем, или, может, хорошим писарем. Не судьба…
А вот то, что скатился он на самое дно, больше его вина. Оно само слово «судьба» от суда идет. Может, рассуждал дедуля, это и есть начало последнего Божьего суда, и человек получает уже при жизни приговор и за свои грехи, и за грехи своих отцов. Так что не такая уж она «слепая» так судьба, и присуждает каждому то, что он сам себе накличет…
БАЙКА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ,
про то, почему род человеческий не развеялся по ветру, как придорожная пыль
Был у деда Игната, как он выражался, «шматок» земельки в отдаленном углу станичного юрта, глухая закраина вдоль одной из плавень, многочисленных в наших местах. Дед там сажал капусту, для чего тот «шматок» и был ему в свое время нарезан. Но в смурные военные годы соседствующая с ним и так не очень полноводная плавня пересохла, капусту и другие огородные радости поливать стало нечем, и пока дед был в армии, этот участок у него захирел, стал зарастать бурьяном. Вернувшись со службы, дед выжег сорняки, основательно подправил построенный им здесь балаган, в котором при случае можно было переночевать или спрятаться от непогоды, и по весне засеял как бы бросовую земельку кавунами и дынями: выпадут два-три дождика, и той влаги хватит — баштан много воды не любит.
И вот как-то, через неделю-другую после того, как «кадеты» вернули себе Катеринодар, к деду на его пристаничный хуторок пришла отдаленная («девятая вода от киселя») родичка Прыська и побалакав о разных станичных вестях-новостях, попросила деда посоветовать, куда бы ей пристроить приехавшего к ней племянника, да так, чтобы его мало кто видел месяц-другой, потому как он, тот племянник, при советах работал у них писарчуком, а сейчас, при «кадетах», может под горячую руку попасть туда, куда никому попадать не хочется.
— А что, — почесал дед потылицу, — давай своего племянника, я его утром, еще до света, на баштан отвезу, хай трошки поживет в балагане. Балаган не хоромы, а так — три кола, а сверху борона, но жить там можно. В дождь там сухо, в жару прохладно… А что чи той хлопчик красный, что белый, то его дело, был бы людина хороша, не вертополох який… И отвез он того параськиного племянника на свой баштан, наказав ему по возможности отпугивать волков, повадившихся лакомиться поспевающими к тому времени арбузами. Причем не было случая, чтобы волк расколол еще не созревший кавун. Как он угадывал, красный ли он внутри — неизвестно. Умная худоба, не то, что свинья — дикие кабаны порой тоже делали набеги на бахчи, но сметали все подряд. Больше потопчут, чем съедят — свиньи, одним словом. Но вот на баштан, облюбованный волками, они не ходили, и в том была своя польза от волчьего, можно сказать, попечительства.
Прожив в балагане на дальней царине (так казаки иногда называли земельные участки не совсем свои, запаханные не в счет пая) до первых морозов, племянник «ссыпался» в Катеринодар, а потом, по слухам, подался к «зеленым» в Черноморье… Такая у него была планида — не сидеть же ему вечно на чужом баштане…
А на следующий год в балагане поселился Омелько Горбач, тот самый, что приблудился к казакам-оружейникам на станции Лиски. Он «ховался» от советской власти. Удержавшись от участия в красных и белых войсках и бандах, джерелиевский казак по веселой пьянке оказался втянутым в улагаевский переполох.
А сманил его никто иной, как «свояк» Василий Федорович Рябоконь, тот самый, с которым Омелько познакомил нашего деда летом семнадцатого года в Катеринодаре, когда они сдавали в «чихауз» оружейную мастерскую. «Чего, мол, ты будешь отсиживаться, да мы сейчас этих краснюков в землю втопчем, а не втопчем, так пощекочем за будь здоров! А там, глядишь, и сам Врангель с моря шарахнет, опять же с Дона обещали подмогнуть… Да и наши кубанцы, мол, поднимутся…». Черта с два: ни те, ни другие не пошевельнулись…
Правда, поначалу выступление высадившихся в Ахтарях улугаевцев шло с нарастающим победным успехом, но получив под Тимашевкой встречный удар, они так же скоро откатились к Гривенской, а потом и к Азовскому морю. Много казачков подалось тогда с Улугаем в Крым, но немало и осталось. И не все, кто остался, разбрелись по домам, были и такие, что ушли в камыши, к большим и малым батькам-атаманам. Чтобы отсидеться до лучших времен — авось, мол, и на нашей улице будет праздник. Остался в плавнях и Васько Рябоконь, а с ним не один десяток его дружков-земляков. Наш Омелько надумал «тянуть до родной хаты», война ему уже давно наобрыдла до умопомрачения. Рябоконь его, как и других, не держал.
Добравшись до своей Джерелиевки, Омелько по совету родичей решил на некоторое время «потеряться», не мельтешить перед очами недоброжелателей, и выбравшись в Катеринодар, где у него были, как он говорил, «свояки», пристроиться на какую ни то работенку. А там видно будет…