К белым и красным, зеленым и черным армиям, войскам и отрядам повсеместно добавлялись самородные местные банды любителей пошарпать народ, пожить вольно и разгульно, за счет, само собой, все тех же простых людей. Случалось, что под их маркой грабежом занимались и созданные при станичных властях отряды самообороны и милиция.

Как-то раз, при только-только установившейся советской власти возчик Степан Балагура пригнал на сельповский двор гарбу сена. Было поздновато, идти домой не хотелось — он распряг лошадей, поставил их в конюшню, а сам забрался на воз и там, на верхотуре, прикорнул. Под утро слышит какой-то шумок, вроде по двору кто-то ходит. Поднял он свою умную голову и видит: какие-то люди таскают из проема в складской стене мешки и ящики. Двоих он узнал сразу — сельповского завхоза и местного милиционера, а двое других — вроде как тоже из милиции. И грузят они те припасы на запряженную гарбу, стоявшую тут же.

Степан не подумал ничего такого, носят, ну и носят — начальству виднее. Еще подремав часок, он слез с воза и пошел домой. А днем по станице прошел слух, что мол, ночью был налет банды зеленых. Ограбили сельпо и хотели поджечь сельсовет, да милиция не дала… Было погнались за бандитами, да те утекли — кони, мол, у них справней милицейских. Почесал Балагура потылицу (затылок) и поведал сельповскому председателю про то, что видел. Дескать, на волка помолвка, а кобылу зайчик съел… Председатель тоже поскреб свою потылицу и посоветовал Степану никому-никому про все это не рассказывать, а то, мол, нам же обоим будет горько. А так что: была банда, ну и была, ее прогнали, ну и слава Богу — все живые, никто не ранен, не покалечен. И давай договоримся: ты мне ничего не говорил, и я тебя не слышал, сказано — закопано… Будь здоров, Степан, не кашляй!

И Степан «не кашлял» лет десять, только при коллективизации, когда того милиционера избрали председателем колхоза, шепнул двум-трем друганам на перекуре про все это поганое дело. Так того Балагуру на третий день замели куда надо и быстро-быстро отвезли за казенный счет аж за Урал, как пособника бандитов. Мол, видел, как грабили, не предотвратил, не донес кому следует…

А годов через пять и самого председателя гэпэушники зануздали и недолго сомневаясь, шлепнули. Был слух, что оказался председатель не то германским, не то японским шпионом, и само собой — врагом народа. Каким он был шпионом, никто не знает, а на счет врага народа, то тут ни у кого нет сомнений — врагом для народа он был, невеста ему кобыла… Ну, а шпиона, предполагал дед Игнат, ему приписали для авторитета всегда правой державной власти.

Так что та Гражданская война у нас не затухала до самой Отечественной. Такая война, чтобы сразу, в одночасье, не кончается…

БАЙКА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ,

про то, как ломаются судьбы людские, и как ломает судьба человека

— Отож, может и правда, что каждому уготована своя судьба, — рассуждал дед Игнат, — но только она, если и одна, но может повертаться то одним боком, то другим. Смотря по тому, куды пхнет ту людину жизнь и как он из-под нее вывернется. Не зря сказано, что береженого и Бог бережет, а дурня и в церкви бьют... Во время кровавой смуты, всеобщего развала, поголовного разброда, иногда, по словам деда, случалось, что человек не устоял перед греховными соблазнами, не только споткнулся, упал, но сломал себе шею на крутом повороте или на остром углу вселенской порухи.

Был у одного из наших дальних-предальних родственников, казака станицы Славянской Никифора Петренки старший сын Петро. Ладный и складный был хлопчик, как само его имя-прозвище: Петро Петренко… И надумал тот Петро стать умнее других: поступил в учительскую семинарию, что была в те годы в станице Полтавской. Как его старый Никифор не отговаривал, мол, пропадешь для свычной казачьей жизни, все без толку…

Проучился он в семинарии с год или чуть больше, а может, и меньше, как закрутилась в нашем кутке междуусобная молотьба-косовица, про которую одни и посейчас поют красивые песни, а другие — шепчут молитвы и утирают горькие слезы. Власти приходили и уходили, все перемешалось, и нашему Петру, видимо, не было такой планиды, чтобы стать учителем. Или — по батькиному желанию хозяйствовать на родной земле.

Стал он поначалу помощником писаря в родной Славянской, а потом перебрался в войсковую канцелярию, в Катеринодар. По знакомству, конечно, по кумовству, а вовсе не потому, что был он таким уж умным, хотя и не без этого. Ум, говорят, хорошо, а кум — лучше… Дело в том, что сын дядьки Охрима, давно писаревавший в той канцелярии, взял к себе молодшего троюродного братана Грицка, сына нашего деда Игната, а тот уже, в свою очередь перетянул туда «петреченка», как своего родича. Хотя и очень дальнего, так — Сидор Карпу родной Хома…

Писаревать было и почетно и прибыльно: в станицах писаря считались первейшими людьми, от которых много зависело в простом народном житье-битье, сплошь и рядом было так, что сам атаман путем не знал, какую бумагу надо справить при том или ином служебном деле или житейском повороте. Да у него и не было желания «колупаться» в тех бумагах, когда рядом — грамотный писарь, за долгие годы постигший канцелярские хитроумства, поднаторевший в законах и обычаях.

В станичном правлении сидели два писаря — один по гражданской части, а другой — по военной. Жили они в дружбе, не рядились, где «мое», а где «твое», часто подменяли друг дружку, хотя военный и считался поважнее. Сидели они в своих должностях подолгу, чаще всего, как попы — пожизненно. Так что их помощникам — «писарчукам», не просто было выбиться в люди, но и в подручных им было повадно и знатно. Все их в станице знали, величали по отчеству. К каждому из них тянулись неграмотные и полуграмотные станичники — кому документ какой справить, кому письмецо-цидульку сыну на службу или родичу какому написать, кому правила какие растолковать… И тому писарю или писарчуку, все одно, как попу или «фершалу», каждый нес, так уж было заведено, кто шмат сала, кто кошелку яиц, курку там, или — для любителей — склянку самогона.

Писарчуки, крутясь близ начальства, первыми узнавали новости, чаще даже вперед атамана, и это тоже уважалось.

Так что наши хлопцы, Грицко да Петро, писарскую службу считали ничуть не хуже учительской, хотя учителю тоже полагались от станицы и квартира, и дрова, и керосин…

Но ненадолго наши писарчуки перебрались в войсковую канцелярию, потому как наступила весна двадцатого года, и «кадетов», добровольцев и всех, кто был при них, погнали к Черному морю. Канцелярия тоже выехала в Новороссийск, откуда, по слухам, должна была переплыть на Крымскую землю. Но «кадеты» кубанских казаков с собой не взяли, для них «не нашлось пароходов».

Казаки повозмущались-повозмущались и вместе с генералом Улагаем подались к грузинам, а потом уже, во вторую как бы очередь, их вывезли-таки в Крым, а вскорости и заграницу. Было много и таких, что сразу же после новороссийского возмущения решили разойтись по домам, понадеявшись, что новая власть не будет горше прежней.

Наши писарчуки тоже надумали пробиваться до родных хат, тем более, что присяги они не принимали, а служили при той канцелярии вроде как бы по своей охоте.

И побрели они просеками и тропками, все больше по ночам, от хутора к хутору, от кошары к кошаре — по большим дорогам идти было «не можно» — они все были заполнены наступающим красным воинством, коего, по словам деда, была тьма-тьмущая, невпроворот, «як бджол»… Шли и шли какие-то серые, кто как, кто в чем — в лаптях, в опорках, обвешанные пулеметными лентами, а то и вовсе без ремней. Казалось, идет вся Россия… Да что Россия — больше! Шли китайцы, венгры, немцы, и вообще непонятные нероссийские нации…

— Сколько ж треба тех харчей, чтоб прокормить ту ораву? — чесали потылицы старики-хлеборобы. — Сожрут Кубань, всю, як есть сожрут, як та саранча… Не сожрали, ибо богата наша кубанская землица и хлебом и салом. Генерал Деникин друзьям-сюзникам платил за оружие и другие военные припасы кубанским зерном, видно своих грошенят у него было не густо, из простых он был… И гнал пароходы за границу с тем хлебом, и ничего, все не вывез, на всех хватило…