Шмелев полагал, что если когда и написал что путное, так это «Богомолье». Пока работал, испытывал растерянность: где издавать? Публиковать в общем-то было негде. Из «Возрождения» ушел, а «Россия и славянство» не может печатать его часто — ведь параллельно он писал очерки для «Лета Господня». Да и платят там мало: 300 строк по одному франку за строку, а свыше 300 — бесплатно. Но и этот гонорар выплачивался нерегулярно, с большими задолженностями. А еще удивляло и рождало сомнение вот что: «Россия и славянство» думает, издавать или нет Шмелева, в то время как об «Ангеле смерти» (1927) Ирины Одоевцевой пишет как о явлении. И все-таки впервые, в 1930–1931 годах, «Богомолье» было опубликовано на страницах «России и славянства». Потом, в 1935-м, оно издано в Белграде, в «Русской библиотеке», а второе, отдельное, издание осуществлено в 1948-м в Париже. После убийства югославского короля Александра I Шмелев посвятил книгу его памяти.
«Богомолье» эмиграцию захватило. Оно стало культовым, как впоследствии и очерки «Лета Господня», произведением эмигрантов. Оба текста связаны между собой, первая глава «Богомолья» предназначалась для «Лета Господня». Вдова Бальмонта через неделю после смерти поэта рассказала, что за четыре дня до кончины он попросил ее почитать ему «Богомолье»: то была тяга к вечному, родному, как она говорила. Шмелеву рассказывали о том, как Вас. И. Немирович-Данченко в последние дни перед кончиной читал «Богомолье». За несколько дней до смерти митрополит Антоний (Храповицкий) пожелал, чтобы ему читали «Богомолье».
Шмелев верил в то, что «Богомолье» будет жить в русской литературе, что оно останется особым и неповторимым фрагментом в его жизни. «Богомолье» написано талантливо.
В этой повести выразилась родовая культура Шмелева. 27 января 1923 года Бунин, разговаривая со Шмелевым о поэтах, высказал мнение о том, что особое значение в творчестве имеет наследственность. Вера Николаевна вспоминала: Шмелев поначалу был задет, но Бунин объяснил, что имеет в виду духовность в наследстве. Бунин сказал: «Вот и ваш талант объясняется, м.б., тем, что предки ваши были староверами, жили духовно, боролись из-за веры. Тут уже начинается культура»; Шмелев, согласившись, «говорил, что он думал о влиянии на литературу церкви, духовных служб, что они играли в жизни писателей большую роль»[365]. В «Богомолье» проявился духовный смысл жизни обитателей Замоскворечья.
«Богомолье» — повесть о родном, и оно явило глубину христианской традиции в литературе, с одной стороны, с другой — изначальную, естественную тягу человека к духовному пониманию мира. Работа была радостной, но проходила трудно. Шмелев сообщал Ильину, что надо для «Богомолья» написать четыре очерка, но самочувствие скверное: пьет фосфаты, бромистое, а работа продвигается еле-еле. Когда принялся писать первый очерк, растревожился. Он понимал, перед какими трудностями стоит: решил дать образ России, крещеного народа, а потому и хотел, чтобы получилось нечто вроде поэмы, эпоса, сказанья.
Шмелев писал «Богомолье», словно обратившись в ребенка. Сколько раз он признавался себе в том, что не может постичь веры через ученость. Он читал православных учителей, религиозных философов и просто философов, но все же был ведом религиозной интуицией. Так верят дети. Так и Шмелев верил в детстве. Русская жизнь в повести передана через ощущения мальчика. В доэмигрантском рассказе «Лихорадка» (1915) герой говорил о Боге «детском, добреньком». Вот так наивно и просто Шмелеву и сейчас захотелось верить в промысел, в доброго Бога. Вспоминая, как читал Бальмонту «Богомолье», писал: «…приоткрываю детство, вызываю»[366]. Книга написана от лица мальчика Вани. Ваня, конечно, образ автобиографический. Узнаваемы и другие персонажи.
Рассказывается о паломничестве по большой Переяславской дороге в Троице-Сергиеву лавру Вани, его домашнего наставника — старого плотника Горкина, бараночника Феди, кучера Антипушки, толстой банщицы Домны Панферовны и ее внучки Анюты — тихой девочки-куколки. Время действия — предположительно лето 1879 года. Паломники, помимо Троице-Сергиевой лавры, посещают и близлежащие святыни, например Черниговский скит.
Шмелев ненавязчиво, тонко дал почувствовать тихий восторг мальчика от ощущения того, что мир — единый для него и для Преподобного Сергия. Преподобный — Ваня это знает — будет рад тому, что паломники отправятся в путь на лошадке Кривой: ведь Преподобный хозяйствовал лошадками. «Господи, и Кривая с нами! Я забираюсь в денник, к Кривой, проползаю под ее брюхом, а она только фыркает: привыкла. Спрашиваю ее в зрячий глаз, рада ли, что пойдет с нами к Преподобному». Ласковый мир наполнен родными запахами. Люди тоже родные. Мальчик доверчив и к Богу, и к отцу, и к Горкину.
Паломники встречают богомольцев, слушают истории о чуде. Эта наиреальнейшая жизнь вообще чудесна. Ване за десять верст до Лавры привиделась розово-золотая троицкая колоколенка. Чудесной была случайная встреча в Сергиевом Посаде с Аксеновым, который вместе со своим отцом мастерил ту самую тележку, на которой ехали паломники: «Вас сам Преподобный ко мне привел». И такое наслаждение оттого, что человек ведом Преподобным!
И отец Варнава такой родной. В черниговской церкви он благословил Ваню кипарисовым крестиком: «…вижу я светлое, ласковое лицо, целую крестик, который он прикладывает к моим губам, целую бледную руку, прижимаюсь губами к ней». Варнава (1831–1906), знаменитый старец Гефсиманского скита Троице-Сергиевой лавры, значителен для русского мира, в нем видели духовную близость с Серафимом Саровским, к нему за утешением стекался народ со всей России, он был духовным водителем К. Леонтьева, похороненного на территории скита, до 1890-х под влиянием старца был В. Соловьев… У Шмелева Варнава — ласковый, утешитель: «…кажется мне, что из глаз его светит свет. Вижу его серенькую бородку, острую шапочку-скуфейку, светлое, доброе лицо, подрясник, закапанный густо воском. Мне хорошо от ласки, глаза мои наливаются слезами, и я, не помня себя, трогаю пальцем воск, царапаю ноготком подрясник». Шмелев показал крещеный народ в поиске утешения. Множество людей идет к мощам Сергия, к Варнаве.
И повседневность за стенами Лавры тоже пронизана духовным. Вот бараночник Федя, кудрявый и румяный богатырь, красавец, характер — лен. Он на клиросе поет ладно, он богомольный. Его отец три дома на баранках нажил, а Федя собрался в обитель — но Варнава не благословляет его идти в монастырь: «баранки лучше пеки с детятками!», «в миру хорошие-то нужней!..» Эта мысль дорога Шмелеву. Возможно, он укрепился в ней еще в пору своего увлечения Толстым, поучавшим: в отречении от жизни нет жизни. В «Богомолье» есть образ земного, такого плотяного, такого мирского дьякона от Спаса в Наливках. Он «веселый, красный, из бани словно, в летнем подряснике нараспашку, волосы копной, и на нем ребятишки виснут, жуют оладушки», он предлагает паломникам перцовки. А в троицких блинных палатках «везде-то едят-едят»! Такая неразрывность быта и духа!
Человек слаб. Горкин говорит, что дитя рождается с ангельской душой, а потом обгрязняется, душа его становится черная, вонючая, до смрада. На Домну Панферовну «бес накатил», она кричит на своих попутчиков, Горкин ссорится с трактирщиком, попадаются мошенники-нищие, в Троицком соборе народ давится («Господи, и с детями еще тут… куды еще тут с детями! Мужчину вон задавили, выволокли без памяти… куды ж с детями?!»), встречаются по пути охальники, дурные и опустившиеся. Но лавра — «банька духовная».
Удивительно, что тогда же, в 1930-м, Куприн написал рассказ «У Троице-Сергия» — тоже о паломничестве ребенка в Троице-Сергиеву лавру, тоже о детском постижении крещеной России, о двуипостасности русского мира, христианского и повседневного, бытового. Мирской Посад — это домишки-скворечники, толстые румяные посадские вдовы, извозчичьи сани, косматые жеребцы… Такой же мещанский Посад и в «Богомолье»: веселые домики, как дачки, улицы в траве, по заборам крапива, в окошках — герани и фуксии, кисейные занавеси, клетки с чижами и канарейками, на березах скворечники; мотают головами лошади, «от колясок чудесно пахнет»; девчонки суют «тарелки с земляникой, кошелки грибов березовых». У Куприна есть угощающий паломников чаем отец Леонид — земной, родной, как дьякон от Спаса-в-Наливках. Куприн передавал свои детские ощущения от дырявого холщового веретья, в которое облачался Преподобный Сергий в годины бедствий, от раки Преподобного, от пахнущей миром холодной парчи, к которой прикоснуться было жутковато и доверчиво, от паникадила и огня восковых свечей. И у Шмелева читаем: «Мне страшно. Бледный палец высокого монаха, с черными горошинами четок, указывает мне прошитый крестик из сетчатой золотой парчи на розовом покрове. Я целую, чувствую губами твердое что-то, сладковато пахнущее миром. Я знаю, что здесь Преподобный Сергий, великий угодник Божий».