Изменить стиль страницы

Все же Шмелев закончил гимназию весной 1894 года, до медали ему не хватило полбалла.

Из детства сохранилось чувство безысходности, незащищенности перед насилием. Отца уже не было, и никто не мог помешать материнской деспотии. Матушка его… была она из матушек-командирш. То ли жестокосердие, то ли страх вдовы за будущее семьи побуждали ее пороть мальчика. Пороть, пороть, пороть. Порой его наказывали розгами по три раза в неделю. И так, что стыдно было идти в баню. В 1929 году Шмелев рассказал Буниным, как его пороли: «…веник превращался в мелкие кусочки»[5]. Евлампия Гавриловна не умела приласкать, она не была нежной матерью; бессильная в убеждении, в слове, она использовала верное, как ей казалось, средство воспитания. Возвращаясь из первой гимназии, мальчик заходил в часовню Николая Чудотворца у Большого Каменного моста — она была разрушена в 1930-е годы — и, жертвуя редкую копеечку, просил угодника, чтобы поменьше пороли; когда его, маленького, худого, втаскивали в комнату матери, он с кулачками у груди, дрожа, криком молился образу Казанской Богородицы, но за негасимой лампадой лик Ее был недвижим. В молитве — все его «не могу» и «спаси»… но мать призывала в помощь кухарку, когда он стал старше — дворника. В четвертом классе Иван, сопротивляясь, схватил хлебный нож — и порки прекратились.

Мать, сама того не желая, была для сына постоянным источником страха, именно из-за нее у подростка появился нервный тик. В письмах Шмелева к Ольге Александровне Бредиус-Субботиной, ставшей в эмигрантские годы его близким другом, он делился воспоминаниями о своем детстве:

И еще помню — Пасху. Мне было лет 12. Я был очень нервный, тик лица. Чем больше волнения — больше передергиваний. После говенья матушка всегда — раздражена, — усталость. Разговлялись ночью, после ранней обедни. Я дернул щекой — и мать дала пощечину. Я — другой — опять. Так продолжалось все разговение (падали слезы, на пасху, соленые) — наконец, я выбежал и забился в чулан, под лестницу, — и плакал.[6]

Вряд ли он научился страдать и терпеть, скорее материнское воспитание стало причиной проявившейся позже страстности в отрицании насилия и неправды.

Обиды обострили впечатлительность, книги и театр развили воображение, влюбленности сформировали нежный внутренний мир. Он начал влюблялся уже с восьми лет. То это была Саша, то Тоня… Шмелев вымаливал у брата своей избранницы ее портрет и от переживаний, в ночной рубашке, босой, выбегал в морозные сени — чтобы умереть!

В гимназии Иван увлекся театром. Это была семейная традиция: театр обожал его дед и его дядя Павел Иванович. У Шмелева рано обнаружились вокальные данные — сначала альт, перешедший затем в баритон. Интерес к музыке развился под влиянием сестры Марии, учившейся в Московской консерватории: он слушал ее упражнения на фортепьяно и посещал консерваторские концерты. В пятом классе страстно увлекся оперой и каждый субботний вечер шел к Большому театру за билетами по тридцать пять копеек, на галерку, на пятый ярус; он выстаивал в очереди с десяти вечера до десяти утра — в любую погоду! Эти тридцать пять копеек он выпрашивал у матери за «пятерку», но он и сам начал зарабатывать деньги — уже в шестом классе занялся репетиторством, и полученное за уроки вознаграждение тоже шло на билеты. Он знал весь репертуар театра Корша; чрезвычайно был увлечен игрой артистки Малого театра Е. К. Лешковской в «Старых годах» И. В. Шпажинского, в «Волках и овцах» А. Н. Островского, как вспоминал потом: «Не была красива, в жизни страшная неряха, всегда непричесанная, туфли на босу ногу, но… „Божией Милостью“ талантище!»[7]

Еще одна ранняя страсть Шмелева — чтение. Как-то во дворе он увидел дворника, который по слогам читал потрепанную книжечку. Но это был не поминальник и не молитвенник, что казалось необычным для той среды. Мальчик понял, что есть другие книги, их откуда-то берут, и нужно научиться читать.

Сергей Иванович взял — не ради барыша, а чести ради — подряд на строительство «мест» для публики к открытию памятника Пушкину. Тогда семилетний Иван и услышал впервые о Пушкине. И хотя он еще не знал, что Пушкин — поэт, он стал для него своим и близким. Пушкин был постоянной темой разговоров в доме. Его образ долго ассоциировался в памяти мальчика прежде всего со смертельно больным отцом, с оставшимися в его кабинете пригласительными билетами на торжество освящения и открытия памятника. Из этих билетов он строил домики, потом стал учить стихи поэта наизусть. Он читал «Песнь о вещем Олеге» и плакал: жаль было и бедного Олега, и бедного коня. Однажды почтальон принес завернутое в рогожку фисташкового цвета полное собрание сочинений поэта. Тогда и случилось истинное открытие Пушкина. Но разгадан он был только в 1930-е годы.

На Калужской находилась книжная лавка Соколова. В ней не было дверей, и на ночь она закрывалась досками. В этой лавке в енотовой шубе сидел сам Соколов, обладатель рыжего, похожего на лисью морду, с утиным носом, лица. Соколов продавал дешевые книги, книжки-листовки, продавал и редкие издания, попадавшие к нему из Мещанской богадельни от скончавшихся там стариков. Благодаря этой лавке Шмелев познакомился с произведениями Толстого. О Толстом он впервые услышал от парильщика, старого хромого солдата, от которого всегда пахло вином и которому парившийся в шмелевских банях лакей из толстовского дома в Хамовниках подарил книгу «Чем люди живы». В бане же маленький Иван услышал историю о том, что за Крымским мостом живет граф Толстой, который сам ходит за водой, одевается по-деревенски, посещает простые бани за пятак. От рассказа «Чем люди живы» Шмелеву стало печально. Тогда он купил у Соколова книгу «Три смерти», от которой стало еще грустнее: «Помнится, я заплакал, как умирала березка. Но было и интересно: и в книжке разговаривали люди, — совсем как у нас на дворе, наши». У Шмелева даже зародилась мечта написать роман и отдать его на суд Толстому. Ему нравились «Казаки», но скучной показалась «Смерть Ивана Ильича». То ли в пятом, то ли в шестом классе гимназии, на Святках, все дни и ночи он читал «Войну и мир». Толстой притягивал его своей мощью. Уже в детстве Шмелев понял, что Толстой — не как все: раз на Рождество за чаем в доме Шмелевых один батюшка рассказал о произошедшем от гордыни «помрачении» ума Толстого — о его Евангелии, о новой, толстовской, вере. Впечатления о своем открытии Толстого Шмелев позже отразил в рассказах «Как я узнавал Толстого» (1927) и «Как я ходил к Толстому» (1936).

Из русских писателей в гимназическом возрасте Шмелев зачитывался М. Загоскиным, И. Крыловым, И. Тургеневым, В. Короленко, П. Мельниковым-Печерским, А. Чеховым, от которого воспринял «чувство народности, русскости, родного». Он знал наизусть лермонтовский «Маскарад», рано прочитал Г. Успенского и Н. Златовратского, и ему нравилось, что они описывали знакомую ему жизнь. От едкого слова М. Салтыкова-Щедрина он впадал в восторг. Заметим, однако, что постаревший Шмелев посчитал это слово неимоверным злом для России. Из европейских писателей любимыми были те, которые будоражили воображение, — Ж. Верн, М. Рид, Ф. Марриэт, Г. Эмар. Он увлекался Г. Флобером, Э. Золя, А. Доде, Ги де Мопассаном, Ч. Диккенсом и не любил Г. Гейне, не любил В. Гюго за очень уж скрытую в медлительной фабуле суть, И. В. Гете — за сухость.

О ранних литературных пристрастиях Шмелева можно судить по его автобиографическому рассказу «Как я встречался с Чеховым» (1934). На пруду в саду при Мещанском училище Чехов облюбовал для рыбалки место, которое мальчики-гимназисты считали своим, — так состоялось их знакомство; позже они вновь встретились в библиотеке Мещанского училища:

Мне опять понравилось добродушное его лицо, такое отрытое, простое, как у нашего Макарки из бань, только волосы были не ежом, а волнисто зачесаны назад, как у о. дьякона. Вскидывая пенсне, он вдруг обратился к нам:

— А, господа рыболовы… братья-краснокожие! — сказал он, с усмешливой улыбкой, — вот где судьбе угодно было столкнуть нас лицом к лицу… — выговорил он особенным, книжным, языком. — Тут мы, кажется, не поссоримся, книг вдоволь.

Мы в смущении молчали, теребя пояса, как на уроке.

— А ну, посмотрим, что вы предпочитаете. Любите Жюль-Верна? — обращается он ко мне.

Я отвечаю робко, что уже прочитал всего Жюль-Верна, а теперь… Но он начинает допрашивать:

— Ого! А Густава Эмара, а Фенимора Купера?.. Ну-ка, проэкзаменуем краснокожих братьев… Что читали из Густава Эмара?..

И я начинаю перечислять, как по каталогу, — я хорошо знал каталоги: Великий предводитель Аукасов, Красный Кедр, Дальний Запад, Закон Линча, Эльдорадо, Буа-Брюле, или Сожженные Леса, Великая Река…

— Ого! — повторил он значительно. — А что из Майн Рида прочитали? — и он хитро прищурился.

Я был польщен, что такое ко мне внимание: ведь не простой это человек, а пописывает в «Сверчке» и в «Будильнике», и написал даже книгу — «Сказки Мельпомены». И такой замечательный, спрашивает меня, знаю ли я Майн Рида!

Я чеканил, как на экзамене. <…> Он сказал — «вот знаток-то!» — и спросил, сколько мне лет. Я ответил, что скоро будет тринадцать. <…>

— Ого! — сказал он, — вам пора переходить на общее чтение.

Я не понял, что значит — «общее чтение».

— Ну-с… с индейцами мы покончим. А как Загоскина?..

Я ему стал отхватывать Загоскина, а он рассматривал в шкапу книги.

— А… Мельникова-Печерского?

Я видел, что он как раз смотрит на книги Мельникова-Печерского, и ответил, что читал «В лесах» и «На горах», и…

— «На небесах»?.. — посмотрел он через пенсне.

Я хотел показать себя знатоком и сказать, что читал и «На небеса», но что-то удержало. И я сказал, что этого нет в каталогах.

вернуться

5

Устами Буниных: В 3 т. / Под ред. М. Грин. Франкфурт-на-Майне, 1981. Т. 2. С. 199.

вернуться

6

Письмо от 3.11.1941 // И. С. Шмелев и О. А. Бредиус-Субботина. Роман в письмах: В 2 т. / Сост. Л. В. Хачатурян. М., 2003. Т. 1. С. 224.

вернуться

7

Письмо от 3.11.1941 // И. С. Шмелев и О. А. Бредиус-Субботина. С. 433.