С апреля по октябрь 1911 г. я начальника не видела, в сентябре со мной опять виделся Доброскок и познакомил меня с ротмистром Федоровьм или, как он назывался, Великопольским.
Это знакомство совпало с моим поступлением в Медицинский институт, и сейчас же от фон Коттена последовало поручение написать список лиц, подавших прошение об обратном приеме в институт министру народного просвещения. Дело в том, что до моего поступления в институт, в 1910- 1911 гг., была общеинститутская забастовка; по какому поводу, я не знаю. Результатом забастовки был приказ Министерства народного просвещения об исключении всех медичек, не состоявших в отпуску и не посещавших лекций, а таковыми оказались почти все, так как штрейкбрехеров было только 20 человек. После долгих мытарств пришли Совет {306} профессоров института и министр народного просвещения к следующему выходу: министр обещал принять всех тех, кто подаст на его имя прошение с указанием причины непосещения лекций и семестрового отсутствия. Из числа уволенных только 10-15 человек не подали прошения, а остальные, до 300 человек, подали прошения с изложением формальных причин вроде того, что у пятидесяти болела мать, у семидесяти болел отец и так далее, и почти все были приняты обратно. Так вот эти-то фамилии и нужны были фон Коттену; на мое заявление, что проще всего самому отделению послать в канцелярию министра народного просвещения требование, и он получит оттуда нужный список, ротмистр Федоров даже поразился: «Столько лет в охранке и не знаете, что если мы что-либо будем узнавать таким путем, то этим самым мы признаем ненужность нашего отделения». Я, конечно, и не подумала узнавать в институте у товарищей, а просто узнала у письмоводителя в канцелярии министра список и подала его. Остались предовольны.
Потом понадобилось расписание лекций всех семестров, потом - в каком количестве слушательницы посещают лекции каждого профессора. Какой процент замужних курсисток, сколько весьма нуждающихся, какое количество поволжанок, какие на курсах землячества и т. п. Относительно землячеств должна сказать следующее: я до самого последнего времени не знала, что собою представляют землячества студенческие вообще, и когда мне было приказано давать возможно подробные сведения о землячествах, я прежде всего спросила офицера, что это такое; а это, говорит, такие студенческие «общества», которые описаны в «Огарках» и «Санине», их надо расстраивать, так как это губит молодежь во всех отношениях, смотрите, как землячество, так и вечеринка, и пьянство, и всякое неприличное поведение; я все-таки не поверила и решила спросить курсисток; они, конечно, зная мою репутацию, дали определенный ответ: землячество от слова земля, земляк, собираются земляки знакомые петь, плясать, вечеринку устроить, все друг друга знают, можно скорее замуж выйти и т. д.; а зачем собирают деньги, спросила я; да затем, что ни зала для вечеров, ни закусок, ни {307} выпивки никто не дает даром; вполне успокоенная таким ответом, я добросовестно стала давать сведения о регистрации землячеств и их членах, так как для этого не надо было никакой тайны узнавать; фамилии участников всегда красовались в витрине землячеств. Освещать национальные землячества я бросила очень быстро, так как после раздумья мне пришло в голову, что ведь все нации угнетаются русским правительством, и что эти общества могут иметь цель противодействовать этому гнету; сперва фон Коттен был недоволен, но потом, видно, сообразил, что не стоит настаивать, и бросил. Вообще же о студенческих делах спрашивалось такое, на что проще всего было иметь ответ из канцелярии института. Я несколько раз говорила об этом, но бесполезно - некому было говорить и некому было слушать. Ротмистр Федоров о партийности слушательниц не спрашивал, как и вообще партийными делами не интересовался, а его idée fixe была борьба с евреями, например, стоило сказать, что на дворе, где мы встречаемся, попадаются часто навстречу евреи, как он делал перерыв свиданий на месяц, пока не узнавал всех живущих на этом дворе. Ротмистр Федоров по натуре, может быть, и добрый, но недалекий человек, он и в охранном служил для личных выгод (хозяйка рассказывала, что офицеры получали прибавку к основному жалованью ежемесячно за каждого отдельного сотрудника). Фон Коттена боялся как огня и в его присутствии кроме «да, да» и «само собой» не произносил ни слова. Если к нему обращались с просьбой хозяйка, филер или сотрудник о прибавках жалованья или пособий, он об этом никогда начальнику не докладывал; он мог дать деньги в долг, поручиться в магазине верхнего платья в рассрочку, но начальник об этом не должен был знать. У меня с ним сразу установились отношения такие: я ему рассказывала о письмах Статковского и о том, что сведений никаких я дать не могу и не хочу. И он так же, как и Статковский, стал передавать только требования начальника, если же таковых не было, мы просто мирно беседовали на общие темы, тем более, что он был большой театрал и балетоман. Я балет знаю и люблю, значит, тем для разговора и помимо службы было достаточно. {308}
Когда весною в 1912 г. был у меня суд в институте, ротмистр Федоров предложил мне следующее: если придется уйти из института, поступить в отделение на канцелярскую службу и с этой целью стал меня обучать делопроизводству, отчетности и даже откуда-то достал пишущую машинку, разрешил мне взять ее к себе на дом и учиться на ней писать. Службу это мне сослужило большую, так как удалось брать переписку и этим хоть немного поправить свое материальное положение, так оно было ужасно; жалованье уже шло 60 руб., а не 75, как раньше, жить пришлось одной в комнате, выплачивать долг репетитору, готовившему меня на аттестат зрелости, так как Коттен этого долга не признал. Как-то раз поговорили с фон Коттеном о моем поступлении на службу в канцелярию, на что он сразу согласился, но это было только при мне для виду, одному же из офицеров он сказал, что этого не будет, что нам в канцелярию отделения образованных не нужно. Вообще за время свиданий с ротмистром Федоровым я гнета охранки не чувствовала, он никаких сведений не спрашивал, давал переписывать деловые бумаги, разбирать прокламации, взятые при обыске, иногда переводить письма, писанные на польском, литовском и латышском языках, так как данные мне письма были чисто обывательские. Свидания назначались большей частью раз в месяц, по праздникам мы совсем не встречались, он с семьей говел и Страстную, и Пасхальную неделю не занимался служебными делами, на Рождестве уезжал в Финляндию на 6-8 дней для отдыха.
Следующий офицер был ротмистр Вадецкий, или Вишневский, как его нужно было звать. Он, как видно, был уже предупрежден ротмистром Федоровым о моей роли, так как вопросов о партийных делах совсем не предлагал, а интересовался только студенческими, особенно: что читают, какие предпочитают пьесы в театре, какие публичные лекции посещаются, очень интересовался христианским кружком учащейся молодежи, педагогическими кружками курсисток, студенческими вечеринками и экскурсиями, гимнастическими обществами. На все мои попытки доказать всю бесполезность моей службы - ответ был один: вы бесполезны теперь, зато можете быть полезны в будущем - или: погово-{309}рите с начальником, - а как поговорить, когда начальник совсем не являлся, и не было возможности его увидеть.
Следующий был полковник Роговский или, как он назывался, ротмистр Алексеев. Свидания происходили очень редко, иногда раз в месяц, а был перерыв с весны 1911 г. до весны 1916 г., в который два или три раза вызывал для уплаты денег и получения расписки. Полковник Роговский относился к моей службе так же, как и Вадецкий; это был нервный, всегда усталый человек, всюду видевший немца и немецкие деньги, очень много говорил о своей горячей любви к России, о возмутительной политике по отношению к Польше, возмущался ролью евреев в русской революции, хотя центр тяжести всей вины переносил на русское правительство, что оно во главе всего управления страной ставит немцев. Разговорами с сотрудниками он, видно, страшно тяготился; если пришлось бывать на свиданиях после того, как он говорил с 3-4 сотрудниками, с ним говорить становилось невозможно, начинал упрекать в нежелании помочь правому делу, в нежелании дать те сведения, которые, по его мнению, у меня имеются, в недоверии, в предубежденности к нему лично и т. д. Приходилось обрывать резко и грубо: «Раз Вы мне не верите, тогда незачем и встречаться, я больше не приду»; сейчас же следовало извинение и перевод разговора на другую тему. Вообще разговоры о службе бывали крайне редко, больше это были просто беседы на общие темы, особенно литература в виде всех выходящих фельетонов в газетах. Самому ему, видно, некогда было читать, а начальство спрашивает, надо быть в курсе дела, что о ком пишут. Настойчиво требовал говорить ему обо всех моих новых знакомых, чтобы случайно не арестовать кого-нибудь из них.