Изменить стиль страницы

Пробовал растормошить сестру Гвай. Последние дни он тоже ходил невеселый, но его тоску легко было понять — боярин строго-настрого запретил челядинам давать сыну вино. А что за жизнь без вина? Кровь становится пресной, ладони потеют, сердце обмирает в груди, по ночам снятся черти рогатые. Тайком от отца Гвай добывал вино и, спрятавшись где-нибудь от людских глаз, жадно глотал горько-сладкое питье. Немного отпускало, и тогда он шел к сестре, жаловался ей на свою неудачную судьбу.

Катера сказала Гваю:

— Ты во всем сам виноват. Испугался, как заяц, не поехал с Романом. Если бы я была парнем, то, поверь, только бы меня здесь и видели.

Гвай разозлился:

— Не болтай пустое. Бодливой корове Бог рогов не дает.

— Это я корова? — вспыхнула Катера. — Что ж, зато у коровы есть молоко. А что есть у тебя? Пустодом ты, хотя и брат мне. Иди прочь! Не хочу на тебя смотреть.

Она закрыла лицо смуглыми руками, упала на свою постель, заплакала. Гвай растерянно стоял возле сестры, кусал губы. Зерна холодного пота проступили на спине под рубахой. У него было незлобивое, мягкое и отходчивое сердце, он любил сестру и сейчас хотел помириться с нею.

— Знаю, чего ты плачешь, — заговорил он тихо. — По Роману сохнешь. Да только Роман уже далеко. Может, даже к Киеву подплывает с дружиной. Никогда не прощу себе, что послушался отца и остался дома.

— К Киеву подплывает? — Катера подняла заплаканное лицо, кулачком вытерла слезы. — Эх, братик, сделаться бы мне птицей крылатой, сразу бы вслед за ним полетела.

— Любишь его, — раздумчиво проговорил Гвай. — Что ж, такого есть за что полюбить. Таких воев немного найдется и на Руси, и на Литве, и у ляхов. Он как тот Роланд, который воевал с сарацинами. А я…

Гвай махнул рукой и вышел из светлицы.

Тишина накатилась на Катеру, перехватила — как петлей-удавкой — дыхание. И тотчас же потаенная струна пробудилась, запела в душе, вернулась песня. Это было как избавление. Широкий мир лежал за окном, сияло солнце, синело небо, весело шумели зеленые деревья. Тропинка вилась среди трав и где-то за горизонтом, в смутной, манящей дали становилась торной дорогой, вольной рекой. Там плыли струги и ладьи, там огненная заря освещала паруса, там был Роман…

Назавтра Катера объявила отцу, что собирается на богомолье в Киев. Боярин Алексей как раз расправлялся с печенной на углях свиной ножкой и чуть ус не откусил от неожиданности и удивления.

— Куда? — округлил глаза.

— В Киев. В святые места, — решительно ответила Катера.

— Тебе солнцем голову напекло, что ли? — Боярин побагровел, возвысил голос.

— Сон мне снился. — Катера скромно опустила глаза. — Будто стою я у реки, и вдруг в небе надо мною загорается светлый крест, и чей-то голос вещает: «Иди в Киев на моленье!.. Иди!»

— Голос? — Боярин Алексей отвалил нижнюю губу, до того все это показалось ему дивным, потом подошел к дочери, положил тяжелую руку ей на плечо. «Что с нею? — мучительно размышлял он. — Неужели и правда она слышала что-то?» Сам он за всю жизнь слышал только земные голоса, слышал, как говорят люди, как ржут кони и лают собаки, как гудят пчелы в бортях. «Неужели в ожидании жениха помутился ее разум?» — похолодел от ужаса боярин. Но глаза у дочери были чистые, умные и смелые.

— Так поезжай в Полоцк, в Софию, — радуясь, что эта мысль пришла ему в голову, выдохнул боярин.

— Голос был, чтобы я в Киев шла, — тихо, но вместе с тем твердо сказала Катера.

Боярин побежал к жене, волнуясь и сбиваясь, передал ей свой разговор с дочерью, спросил, что делать. Впервые за долгую, совместную жизнь он обращался к ней за советом.

— Пусть идет, — усталым голосом прошептала боярыня Ольга. — Пусть за дом и род наш помолится, за мое здоровье…

Она в изнеможении закрыла глаза и тяжело вздохнула.

— Кому нужно твое здоровье?! — закричал боярин. — Лежишь и лежи. Тьфу ты!

Он хлопнул дверями, понес гнев свой и злость к челяди, а боярыня тихо заплакала. Из угла опочивальни, из узенькой щелочки вдруг выбежала серая мышь, стала на задние лапки, блестящими зернышками глазками посмотрела на боярыню. Боярыня тоже посмотрела на свою гостью, постепенно успокоилась. Не первый день и даже не первый солнцеворот вдали от людей вот так смотрели они друг на друга — неизлечимо больная боярыня и осторожная, но и любопытная серая мышь…

Зашумела, заволновалась боярская усадьба. Собирали Катеру в дальнюю дорогу, продумывая каждую мелочь. В кожаный мешок и в полотняные мешочки укладывали соль и хлеб, иголку и зеркальце, пучки душистых трав. Из отцовского колодца зачерпнули холодной воды и налили полную корчагу. Каждый глоток этой воды будет напоминать Катере о своем доме, своей земле.

В помощь молодой боярышне сам боярин Алексей выбрал челядинку Ходоску и надворного холопа Степана. Хотя Степан был стар, как изъеденный жуками-короедами пень, и нетвердо стоял на ногах, но согласился с охотой и поклялся боярину Алексею на святых образах, что ни один волос не упадет с головы Катеры. Давно мечтал он, правда скрывая свою мечту от всех, добраться до святой земли, до Палестины, усердно помолиться там Богу и в знак того, что там был, что пил воду из реки Иордани, принести пальмовую ветку. Паломниками зовут таких людей. И вот на склоне жизни не в Палестину, так в Киев сходит он, помолится. Счастьем сияли мутно-серые старческие глаза.

Катера с виду была спокойна, рассудительна, но если бы кто-нибудь мог заглянуть ей в душу, то увидел бы, каким нетерпением, желанием скорее уйти горит она. Она едет в Киев! Она помолится в митропольной Софии, в Печерском монастыре! Она найдет там Романа! Она не сомневалась, что обязательно найдет, встретит, отыщет в любом людском водовороте. Боярские и купеческие дочки сидят, чахнут в светлицах, ожидая нареченных, а Катера сама пойдет навстречу своей судьбе, своему счастью. Жизнь среди лугов и лесов научила ее быть решительной и самостоятельной.

Перед дальней дорогой Катера пошла проститься со своими любимыми деревьями, с валунами и ручьями, возле которых так хорошо думалось-мечталось в отроческие дни. Они узнавали ее — радостно шумели деревья, звонче журчали ручьи. Только огромные бело-серые валуны, затканные мягким зеленым мхом, оставались безгласными. Но и они по-своему приветствовали ее — среброкрылые стрекозы и медноокие ящерицы, дремавшие на них под солнечными лучами, не улетали, не убегали кто куда, а доверчиво подпускали совсем близко. Катера останавливалась перед какой-нибудь тонкой березкой, нежно гладила свежую влажную кору, припадала щекой к стволу, и в лесном неумолчном гуле ей слышались слова: «Счастья тебе, Катера… Плыви и вернись назад…» Звенели пчелы, танцевали мотыльки, лесная земля была прошита, казалось, бесконечными темнорыжими муравьиными нитями, порхали и пели птицы, и летал, касаясь ее лица, бессонный ветер. Из густой травы неожиданно выскочил зайчишка, сел, смешно сломав одно ухо, посмотрел на Катеру, весело сверкнул косым глазом.

— Иди, иди ко мне, — тихо сказала Катера, но зайчишка упруго подскочил и исчез.

До Полоцка ехали на паре коней, запряженных в возок с лубяным верхом. Остались дома хмурое отцовское недовольство, материнские слезы. Тревога сжимала сердце: впервые в жизни Катера отправлялась в такую дорогу, и чем дальше отъезжала она от родной усадьбы, тем больнее надрывала душу тоска. Она украдкой смахнула с ресниц слезинку, начала, чтобы хоть немного рассеяться и успокоиться, смотреть на высокое небо, на тучку, что плыла по этому небу. «Плыви за мной, тучка», — просила она мысленно, но тучка не слышала, скоро отстала, а впереди, по всему горизонту она увидела полчища туч. И были они суровые, мрачные, чужие.

В Полоцке на пристани старший корабельщик весело сказал:

— Не знал, что у боярина Алексея растет такая красавица дочка. Будь я сам боярского рода, давно бы сватов прислал.

— К нам много кто сватов слал, и все ни с чем уезжали с боярской усадьбы, — недовольно проворчал Степан. Он хотел сразу дать понять не в меру разговорчивому корабельщику, что он, Степан, поставлен опекать молодую боярышню и не позволит лезть к ней с разными льстивыми словами.