Изменить стиль страницы

Тридцать лет уже после Друцка миновало! И Ярополка Изяславича пятнадцать лет как нет. Та девочка давно княгиня и при князе… Младший брат ее убежал в Берестье от дяди Святополка, дядя следом выступил, и младший брат за помощью прислал к тебе Угрима. Опять его, и опять к тебе! И ты снова покривил душой, а надо бы хоть раз сказать ему: Русь велика, и много в ней князей, Угрим, чего ты к волку ходишь?! Ведь даже и захотел бы я помочь — и что с того? Вон у печи уже Она стоит. Я вижу, ждет. Ну, жди-пожди, отъеду ненадолго, приму послов, вернусь, день кончится, мой пятый день, а там — шестой, сойдутся сыновья, все четверо, давно такого не было, а там — седьмой… Да сколько там того седьмого дня?! В час пополудни выходи бери, как раз вернусь от Зовуна, сам лягу, руки подберу, глаза закрою, и…

Вот там и стой! И жди. А я пойду пока. Вернусь, вернусь… Перекрестился, вышел.

Ждут в гриднице. Сидят. Вошел, они вскочили. Отмахнулся, сели кто куда. Чад, смрад, объедки… Сел и князь, носом повел, поморщился. Игнат кинулся прибирать. Князь осмотрелся. Ночью не ложились! Хвосты поджали, псы! Спросил насмешливо:

— Да что вы как на тризне?!

Туча встал, сказал:

— Митяй повесился!

Сжал кулаки. Сыт зверь, молчит. Приказал Всеслав:

— Сядь!

Туча сел. Опять они молчали. Тогда Всеслав спросил:

— Где? Как?

Теперь уже Горяй ответил:

— А прямо на воротах. Мы здесь сошлись, мы и не знали. Ты спал. А он был там. Как вече порешило ворот не запирать, он и стоял при них, и люди были с ним, посадские. А он… не уследили, говорят.

— Висит? — хрипло спросил Всеслав.

— Висит.

— И пусть висит. Я так хочу!

Горяй кивнул. Никто не перекрестится, не смеют. Поданную еду отодвинул, взял только хлеб, надломил, вырвал мякиш… Спросил:

— А где послы?

— За Черным Плесом.

Дожевал хлеб, утерся. Сидел, смотрел перед собой, на крошки хлеба, думал. Не поднимая головы, сказал:

— Горяй, останешься здесь. Ворот не закрывать. Митяя не снимать. Сюда же, в терем, никого не пускать, так князь велел. И еще передашь вот что Любиму, да… А коли сам он не придет, призовешь его моим велением и скажешь: чтоб до среды он, пес, — так и скажешь: «пес»… чтоб до среды он, пес, все посчитал и под Зовуном всем сказал, что мне и роду моему от града причитается за волоки, за виры, и за вес, и за рабов — за все. И чтобы срок назвал, когда отдаст. Понял? — Встал Всеслав и осмотрел мужей своих, и зверь вскочил и зарычал. И он, князь, продолжал: — Не то висеть ему, Любиму, там же, на воротах! Приду — спрошу! Шубу, Игнат!

И вышел из-за стола, к дверям направился. Скрипели половицы. Так снег в Друцке скрипел. А когда брат Владимир на тебя бурчевичей навел, снег тоже, может, и скрипел, да слышно не было: визжала Степь, черно было от них, и дрогнули, и побежали все, и ты, князь, побежал, как волк, — волк от волков. Вот была охота! Тогда бы Святославу на коня, науськивать да загонять… Но не было Святослава, он уже год, поди, лежал в Чернигове, его за Спасом положили, потом туда и Глеба привезли, погиб от руки чуди заволоцкой. Скрип половицы, скрип, ступени скрип, двенадцать их. Морозно на душе, озяб, и не согреться, кровь не бежит, устала кровь… Хром на дверях стоял, открыл. Темно еще…

Висит… Ничего не видно, а этого усмотрел. Висит Митяй, как на осине. Вчера, когда в Софию шли, он был с тобой хмур, в землю смотрел, и чуял ты, князь, чуял беду! Да не сделал ничего. Ты в храм шагнул, он вслед за тобой. А ты остановил его! Послал к воротам. Он пошел. А если бы… Слаб человек, поддержи его, он и не оступится. А ты прогнал, вот он висит, как ты того хотел. Рад, князь?! Молчишь! И зверь молчит, что ему, он сыт, он знает — хозяин щедр и не оставит зверя своего некормленым.

Вздохнул. Сошел с крыльца. Свернули к Лживым Воротам. И только там, уже ступив на мостки, Всеслав остановился, обернулся, долго смотрел, и морщился, и силился что-то сказать — да что тут говорить! Наконец руку поднял и перекрестил Митяя! Сгорбился, глаза отвел, пошел к реке, к ладье. Потом стоял на берегу, ждал, когда все усядутся, поставят мачту, парус. В последний раз — а теперь все в последний раз, Всеслав.

Нагими мы приходим в этот мир, нагими и уходим. Вот только бы не оступиться. Прошел по сходням, сел, прислонившись спиной к мачте. Махнул рукой. Отчалили. Споро гребли. Светало. Туча сидел напротив и молчал. Дремал. Вдруг встрепенулся, спросил:

— Не зябко, князь?

— Не зябко.

— А то — ковром можно укрыться.

— Ковром пока не надо! — Князь усмехнулся. — Спал нынче?

— Нет. Гуляли. Потом… Митяй! — И засопел.

Какой он, Туча, мятый! Да и все они… Напугал их Митяй! Не Митяй, слова твои, князь, волк беззубый, дряхлый волк, плешивый. На сани положить, ковром накрыть — и в храм. Ан нет! Вон, старец упреждал: «Тебя, Всеслав, в санях нельзя, конь не пойдет, конь духа убоится». — «Какой от меня дух? И что я, на конях не ездил?!» — «Так то, пока ты живой, дух не слышен. А как помрешь, он и пойдет». — «Дух?» — «Да. Звериный, волчий дух! Вот конь и станет рваться. Глядишь, и обернет сани. Болтать начнут, мол, знак плохой. Зачем это тебе?!» Ты засмеялся и прогнал его, сказал: «Глуп ты, старик!»

А теперь и сам ты, князь, старик, сам глуп. Сказать надо, когда сойдутся завтра, чтоб на руках несли, дескать, так хочу! Чтоб только на руках, чтоб только сыновья, они не выдадут, снесут, какой бы дух ни шел!

Бабушку-то сожгли. Вон ее курган. А там, чуток левей, ты видел Буса. Прибежал к отцу, сказал, он не поверил.

Но ты видел! И не молчал он, Бус, да мал ты был и ничего не понял, потому и сказал, чтоб не смеялись над тобой, что ничего не слышал, что Бус просто стоял и на тебя смотрел. А был он во всем белом, и ликом бел, и белые глаза, и губы белые, и говорил он, Бус, слова, каких на свете не бывает, ведь знаешь ты, Всеслав, по-еллински и по-варяжски, и фрягов слышал ты, и прочих многих, но, выходит, есть еще слова другие… А может, то вовсе не Бус был, просто ты хотел его увидеть — и увидел, хотел услышать — и услышал, но не понял, и жизнь прошла, а те слова и по сей день звучат в ушах твоих, что в них скрыто, ты не знаешь, может, если бы узнал, жил бы ты не так, может, и не жил бы вовсе, подошел бы он к тебе, взял за руку…

А так Она придет. Два дня тебе осталось. Спеши, Всеслав! Не забывай: в последний раз идешь на Черный Плес, оступишься — уже не встанешь, не исправишь, не успеешь. А Мономах… Что Мономах? И что мне все они, змееныши?! Бьют лишь того, кто ничего не видит, кто ослеп. Василько Теребовльский оттого и дался им, что ничего не видел от гордыни, слеп был, — и заманили и навалились на него, вынули глаза, слепые глаза вынули! Так же было бы и с тобой, если бы поверил. После того, что здесь творилось, по терему тяжелый дух стоял, и ты велел, чтоб каждый день развей-травой курили… А Изяслав уже звал тебя в Киев и божился, что нет в нем зла, что сын его Мстислав почил сам, не от наговора. То, что Святополка ты из Полтеска прогнал, так это твоя отчина и дедина, град Полтеск твой, и волоки твои. Приди, Всеслав, составим ряд, подворье Брячиславово отстроим, поставим храм Феодора, вот крест!.. Ты крест не целовал, вернул, с тебя и Рши уже довольно. Тут и слепой увидел бы: брат Изяслав язык раздвоил! В пирах едва не каждый день кричал:

— На Льте не Степь меня побила, а Всеслав! Он меч мой удержал! Он, волк, завыл тогда во тьме — все слышали!

Ложь! Ты крест ему вернул, кликнул литву. Гимбут смолчал, а Едзивилл пришел. Ты его в Полтеске оставил, а сам уже по чернотропу пришел на Друцк, там и лег и изготовился. Давыд же встал при Рше, он Днепр стерег. Ты ждал киян и думал: ну вот и сын подрос, и есть брат Едзивилл…

Примчал гонец, предупредил: идут! Еще сказал: не сам Великий князь выступил, а его младший, Ярополк, пока небитый и непуганый, киян ведет. И мало их! Закружилась голова! И ты, Всеслав, ум потерял. Выбежал навстречу и под Голотческом навалился на Ярополка. И бил ты их, и рвал, они из-за возов и не показались, а ты, от сечи охмелев, кричал: «Брат, выходи! Авось пощажу!» Упрям он был, Ярополк, рубился, потом говорил: «Когда бы не Угрим, я бы обоз поджег, сгорел бы, но не дался!»