Возможно, жители долин слышат слово «пустоцвет» по сто раз на дню и даже то и дело обращаются с ним к своим близким. Например: «Экий вы сегодня, Манефа Карловна, пустоцвет, прямо заглядение!», «Исидор-то наш Африканыч сыграл пустоцвета»... Но для трепетной, чуткой ко всякой фальши снежной лавины это обидное слово выстрелило, как стартовый пистолет.
С трудом сдерживая скрежет зубовный, я дождался последних слов оратора. После этого, сверля опущенным взором стол, поднял руку.
– Миша хочет что-то добавить, – услышал я Стеллу Архиповну. – Пожалуйста.
Не отрывая глаз от стола, я грохотнул стулом и начал тихим, охрипшим голосом:
– Простите, а кто решает, для чего живет человек? Кто рассудил, что только давая потомство, он обретает смысл жизни и достоинство? А его дети – через своих детей, но и те сами по себе – пустоцветы, так что ли? И все девочки, которые сейчас сидят в классе, – тоже пустоцветы, пока не выйдут замуж и не нарожают детей?
– Ты с кем споришь? – (о, как давно этот голос не обращался ко мне!) – Это Лев Николаич написал, а не я.
– Я спорю с ложной идеей. Идея не становится истиной только оттого, что ее высказал великий человек. А идея эта вздор. Из нее вытекает, что личность сама по себе ничего не стоит. Как же быть с теми гениями, у которых не было детей? Они что, тоже пустоцветы?
– Ну гении все же что-то создают, – сказала Стелла Архиповна, несколько встревоженная накалом и непривычным направлением дискуссии.
– А маленький человек? Не гений? Скромная девушка, которая не пишет стихов и картин... Что с ней делать?
– Ничего не делать, – сказала Люда Евстратова. – Поцветет и перестанет.
– Мне нравятся розы, – ответил я с таким раздражением, словно говорил не о розах, а о вирусах холеры. – А кто-нибудь ел плоды роз? А? Роза – пустоцвет? А вот иван-да-марья! Скромный лесной цветок. Да, от него не родятся ни груши, ни ананасы...
– Было бы даже странно, – вполголоса откомментировал Олег.
Раздались смешки.
– Между прочим, у цветов есть завязь, – громко заметила Надя Перчук. – Вам ботанику не преподавали, что ли?
– Надя, Надя! – укоризненно вмешалась Стелла Архиповна.
– Ну пусть тебе подарят букет завязей, как тебе это понравится! – меня обуял демон красноречия. – По-вашему, кролик ценнее Шиллера.
– Кролики пушистые и смешные, – резко ответила Кохановская. – А вот Шиллер – не знаю. Не знаю.
На уроках литературы всегда было тихо. Но сейчас то там, то здесь колыхались волны шума.
– У Толстого у самого было детей – Ясная поляна...
– И еще две неясных.
– Ну и что, все равно он самый великий дореволюционный писатель.
– Ребята, давайте по делу!
Наконец по столу резко щелкнула указка.
– Люда, Надя, Миша – все присели! – громоподобно возгласила Стелла Архиповна. – Ни слова с места. Поднимать руки!
Я вновь упрямо поднял руку. Стелла Архиповна спросила меня только потому, что никто другой руку не поднимал.
– Михаил! Только по теме и коротко.
– Мне жалко Соню. Она, красивая и незнатная, уступила жениха другой, некрасивой и богатой. Это не повод для осуждения, это повод для сострадания, которым отличаются наши великие писатели и обычные люди. За небольшим, – (тут я выдержал крохотную паузу), – исключением.
Итак, последний сугроб был напялен на одинокую печную трубу по самые брови. Лавина остановилась. В классе наступила глубокая затаенная тишина.
23
Автобус изнутри зарос инеем, стенки салона – как в карстовой пещере. На каждом повороте «гармошка» постреливает ледяными чешуйками.
«Любить – значит сходно мыслить об одном... Во всяком случае, вместе. Вместе смеяться, вместе грустить. Особенно грустить. Кто грустит – тот лучше понимает жизнь, тот мне ближе...» Автобус номер девять сворачивает у кинотеатра «Россия». Окна залиты льдами, как каток, и зеленый огонек светофора распадается на яркие колючие щепки.
«Вон та девушка у выхода... В шапке с резинкой... Глаза печальные, умные. Вот с ней было бы о чем поговорить. А эта вечно веселится, порхает на поверхности... Суета сует... Чехова проходят, Достоевского, затаптывают своими коллективными разборами. Как экскурсия по клумбе... Нет, неточно... «Не троньте музыку руками»... Как если на звездном небе надписать, как и что называется... Причем с ошибками... Любовь – это понимание, а понимание – любовь... Понимаю «Упанишады» – значит, люблю их. Люблю «Черного монаха» – значит, понимаю его. Если она не может меня понимать, то никогда меня не полюбит. Пусть найдет кого-то такого же веселого и легкомысленного. Мне нужно оставаться одному – так будет лучше для всех. Один никого не обидит, никто не обидит отшельника, просто некому обидеть. Интересно, где учат на лесников... Когда я один – не может быть зла. Значит, одиночество – благо...»
Не снимая варежки, я провожу рукой по сахарно-белому валику внизу автобусного окна. «Откуда атомы в молекулах знают, в каком порядке им собраться? Ну да, валентность... Но какая умная эта валентность! Вот кристаллы льда – вроде бы простой геометрический узор, а станешь такой рисовать – час провозишься, да и то может не получиться. Так то лед. А если хромосома? Вот кстати, интересно, если смотреть на картину под микроскопом, ведь там может миллион других картин оказаться вроде Кандинского... И как считать, художник их нарисовал, который писал главную картину, или оно само так получилось?»
Зубы немного постукивают, но ничего, ничего, скоро буду дома, согреюсь... «Да... "ткань универсума", умное тесто... Чудеса в решете. Говорят, в ходе эволюции, само... Ну ладно, само. Помнишь Жан-Жака? Вот я положу на большую палитру три кило разных красок и буду ее крутить во все стороны, из душа поливать, чтобы не сохло и смешивалось... Сколько надо крутить, чтобы "Весна" Боттичелли сама нарисовалась? Да и то – как сама? Это же я крутил, я поливал...
А если эволюция, если человек произошел от обезьяны, что же получится из человека? Кто это будет? Витя говорит про сверхсознание. Как это "сверх"? Одной мыслью охватить все энциклопедии? Или это будет даже не мысль... Не работа с информацией... А только подумаешь – и сразу мир меняется».
Выхожу на остановке у техникума и иду к дому. Дрожь охватывает меня, и уже трудно с ней совладать. Навстречу бежит собака, ей тоже холодно. Она вопросительно поднимает на меня заснеженную морду и бежит дальше.
«А ведь мир и так меняется, все время...» Я вхожу в подъезд и поднимаюсь на второй этаж. Лестничная площадка опоясана нумерованной лентой почтовых ящиков. На полу в уголке стоит консервная банка с окурками.
«Значит... Следовательно...» Я останавливаюсь, стягиваю кроличью шапку. Голове становится совсем холодно. «Тот, кто все понимает, все любит... Со всем радуется, за все печалится. От самого крошечного, до вселенной... Кто-то любит и знает все... и...»
Не могу сдвинуться с места. «Потому что... Ибо... Стало быть, ЕСТЬ БОГ!»
Вот так, в пустом подъезде у почтовых ящиков с мокрой из-под шапки головой, я поверил в Бога. И привели меня к Нему не только разговоры с Вялкиным о Большом взрыве, о бесконечности в каждой точке вселенной, о Тейяре де Шардене и Платоне, но и ежедневные попытки найти что-то столь далекое, прочное и могущественнное, чтобы в него можно было бежать от собственных чувств. И хотя Бог есть любовь, я припал к Нему, спасаясь от любви.
24
Время не остановилось, просто сменило русло и текло где-то неподалеку. Меня его течение не касалось. Я жил на отшибе, никто не был вхож в те тоскливо мерцающие края, где я бродил. Ландшафт менялся по моему усмотрению, одни обитатели сменялись другими, но столь же молчаливыми и затаенными.
Там, где вчера были бесконечные пустые поля, шевелящиеся выгоревшими ковылями, назавтра вырастали неприступные скалы, над отуманенным ущельем покачивался слабый веревочный мост. По мосту можно было перейти на тропинку, ведущую к одинокой хижине. Хижина была окружена запущенным садом, на крышу сложила ветви яблоня, а в окне горел огонек.