Изменить стиль страницы

Если бы я только мог нарисовать то, что хотел... Я бы рисовал только ее, такую, которая подобала моей любви: все понимающую, серьезную, задумчиво глядящую мне в глаза. Но руки меня не слушались, а подсознание, чтобы возместить потери, предлагало такое богатство пейзажей, небывалых существ и красочных галактик, что я отправился в это вневременное путешествие на много-много дней.

Иногда я таскал чистые листы с папиного письменного стола и начинал маленькими ровными буквами, совсем не похожими на мой обычный почерк, какой-нибудь трактат. Удовольствие было в самой сосредоточенной отрешенности, ни один такой трактат никогда не был завершен, хотя многие занимали добрую тетрадь. Еще одна радость была – подчеркивать в книге строки, с которыми я был согласен, а потом пролистывать заново все эти места. И чем дальше я уходил от общедоступной реальности, тем больше чувствовал себя собой.

* * *

Но однажды зима прошла. Я уже был спасен и свободен, как вдруг опять вернулась тревога. Что-то должно было случиться. Тени наливались предчувствиями, солнце нетерпеливо царапалось в грязные стекла. Борзели воробьи, нахально чирикали мальчишки, которым для счастья достаточно было пойти погулять и дожидаться первого вывода во двор велосипеда. Трактаты мои становились все запутаннее, сны пестрели невнятицей, и в один прекрасный день мне захотелось поговорить о пережитой зиме, о вселенной, о Боге, о грусти.

* * *

В нашем классе училась девочка Эвелина Картузова. Странное имя, а девочка – того страннее. Она тоже держалась особняком, помалкивала. Крупная, ростом выше меня, с короткими волосами, недоверчивыми глазами, щербинкой на переднем зубе. Она не исключила себя из общества, но и своей не была: смеялась не вовремя, говорила глухо, умолкала на середине фразы, засматриваясь в окно.

Был самый конец марта. Однажды после уроков мы оказались вместе в раздевалке. Надевая серое пальто с косматым воротником, Эвелина, не глядя на меня, усмехнулась:

– Столько кругом секретов, прямо голова кружится.

– Каких таких секретов? – трудно было не выдать своего интереса.

– Да ну... Зачем это надо... Передавать недостоверную информацию... Скажешь – потом хлопот не оберешься...

– Ну а все-таки?

– Ну а все-таки в рыцарстве нуждается не только Соня Ростова. Ты согласен?

– Конечно, – я ничего не понимал, но чувствовал, что этот разговор с каждой минутой волнует меня все больше. – Так что за секреты?

– Мне-то почем знать? – она засмеялась. – Одни молчат, другие гадают на кофейной гуще.

– Разве так важно, что эти люди молчат? Может, они уже все друг другу сказали?

– А может, они молчат, потому что раньше боялись сказать...

Эвелинаумолклаи отвернулась. Загадочная уклончивость почти бессодержательного разговора заставляла сердце колотиться. Течение несло нас куда-то, и сладко было гадать, что откроется за поворотом. Но за поворотом следовал другой поворот, потом еще один, а плыть все не наскучивало.

Не сговариваясь, мы вместе вышли из школы. Небо было так высоко, что захотелось дышать глубже. Ее портфель я брать не стал: отношения не те, и вообще она более рослая. По дороге я пинал носком ботинка небольшой кусок мутного льда.

– Раньше... Не нужно было этого «раньше». Зачем только оно стряслось! Дорого бы я дал, чтобы оно не случилось.

– Но оно случилось...

– Я теперь совсем свободен. У меня другая жизнь...

– Нет, не верю.

Она засмеялась, и я был так благодарен ей за то, что она мне не поверила! Хотелось спросить: как она там? Что говорит? О чем думает? Ведь мы не разговаривали три с лишним месяца! Больше всего на свете хотелось, но именно поэтому я не спрашивал, а ходил вокруг да около. Мы прошли через двор мимо мусорных баков, куда я нечаянно запнул свой кусок льда. Из подвала молочного магазина грузчики поднимали пустые фляги. Наконец, мы остановились у подъезда.

– Ну вот, тут я и живу. Зайдешь?

– Можно?

– Странный ты человек... Впрочем, это в тебе и интересно.

* * *

Мы сидели на неуютной кухне и пили чай, отдававший какой-то кислой соломой; но это был вкус интриги, и я пил уже третью чашку.

– Мне кажется, если люди созданы друг для друга, они должны думать о мире одинаково. Ты так не считаешь?

– Нет, я считаю, что если люди созданы друг для друга, они должны быть рядом.

И опять, опять меня растрогало ее несогласие: ведь она высказывала мое желание, лежавшее глубже убеждений. Эвелина игнорировала все мои душевные укрепления, и мне нравилось волноваться от ее неожиданных попаданий. Разговор часто прерывался длинными паузами, в которые хотелось вглядываться, как в лесные озера. Мы просидели до темноты, а потом пришел отец Эвелины. Он был ниже ростом не только дочери, но и меня и притом сильно навеселе.

– А, молодежь... Речи поэтические. Вы чего без света? Чтобы друг дружки не бояться?

– Пап, ну хватит.

– Электричество экономите? Хвалю, хвалю... Вы что же, молодой человек, уже уходите?

Действительно, пора было идти домой.

– Да, спасибо за гостеприимство.

– ... Сказал гость и убежал.

– Па! – в голосе Эвелины было отчаяние.

– Ничего, ничего, дочка. Он вернется при свете. Правда, молодой человек?

* * *

Теперь почти каждый день мы возвращались из школы вместе. Прошло уже две с лишним недели, а мы так ни разу и не сказали прямо, что речь идет о возможном примирении между мной и Леной... Мы говорили о Блоке, Цветаевой, о живописи и днях рождения, но с каждой фразой приближались к сути – так же медленно, как Ахиллес к черепахе. Не думаю, впрочем, что Ахиллес так волновался, делая свои крохотные шажки, потому что черепаха, при всем уважении, трофей не столь привлекательный.

– Как думаешь, – спрашивал я Эвелину, стоя с ней на балконе над тихой улицей Тимирязева, – Люба Менделеева была не похожа на Прекрасную даму или Прекрасная дама – на Любу Менделееву? Другими словами, кто должен был позаботиться об этом сходстве?

– Вот глупости-то! – сердилась она. – Вот идиотство! Придумал тоже. Не нужна придуманная Прекрасная дама человеку, у которого есть живая возлюбленная.

– Что же ему, стихов не писать? Или писать прямо про Любу, как она чавкает за столом?

– Да кто тебе сказал, что она чавкает?

– Ну, если бы не чавкала, не нужно было бы ничего выдумывать...

– Может, это он чавкал? Что за радость переделывать кого-то? Особенно того, кого любишь.

– Это свойственно художникам: любить то, к чему приложил руку.

– Руку он приложил... Посмотрите-ка. Декадент и его рукоприкладство.

Она сердито ушла с балкона в комнату и даже хлопнула дверью. «Чего она так горячится?» Войдя в комнату, я увидел, что она сидит за столом, обхватив лицо руками.

– Эвелин, ты чего?

– Ничего. Не приставай.

В смущении я вернулся обратно на балкон, а через пару минут она как ни в чем не бывало присоединилась ко мне.

25

Без Кохановской я пока мог прожить, но без той тайны, которая могла нас сблизить, уже нет. Именно поэтому не проходило дня, чтобы мы не разговаривали с Эвелиной Картузовой, кроме выходных, конечно. На выходных я маялся и ждал долголжданного понедельника.

Да, вот что любопытно. Каждый раз, выходя с Картузовой из школы, я думал, не взять ли у нее портфель. Но портфель как-то не брался. Почему? Уж конечно не потому, что мне было лень его нести. Может, не предложив ей помощь в первый раз, в дальнейшем я не мог нарушить традицию? Но дело, скорее всего, в другом. Нести портфель девочки – это уже какой-то знак личной связи, рыцарского шефства, которое принимает на себя мальчик. А мы были товарищи, друзья... Мы были равны. Взять ее портфель значило перешагнуть на другую ступеньку. Но почему же я каждый раз вспоминал об этом? Наверное, предполагал, что она этого ждет.

Так или иначе, свои портфели мы несли самостоятельно, но при выходе из школы меня дергал какой-то заряд, побуждающий забрать у Эвелины ее дурацкий портфель.