Изменить стиль страницы

ее голос и мы по обе стороны

how can you be so far away lying by my side

боимся прикоснуться друг к другу

чтобы не разрушить тонкий воздушный слой

в котором на мгновенье укореняются слова

прежде чем их выдернут, выкорчуют

с помощью иронии или стыда

который, как бритва, срежет эти ростки

если ты дашь ему волю

(послушай, ты раньше не замечала, как значительно звучат самые банальные тексты, если их петь, а еще лучше — на иностранном языке)

она не поет, она переводит

с моего немого на его безмолвный

чтобы затертые слова прозвучали, сверкнули

в оконном стекле, отразившись от проезжающей мимо

(и как благозвучны их предупредительные сигналы!.. я сегодня полюбил автомобильные гудки, и вряд ли когда-нибудь к ним охладею)

слова солнечные блики

накрой их ладонью, а они снова поверх несказанного

слова — стрелы, сгорающие на подлете к солнцу

семена, растрескивающиеся на лету

(пока я не стал клевером, пока ты не стала строкой; чувствую, как горят кончики пальцев; время плотное, как огонь, не продохнуть — и я тебя люблю)

бабушка рассказывала

как мой дед, польский офицер

и она, снайпер женского батальона

познакомились в мае сорок пятого

аккордеон, вальс «Голубой Дунай»

кипенно-белая черемуха

очумелые соловьи

она смеялась, переспрашивала

он ей понравился, даже очень

но говорил слишком быстро

щелкал, чирикал, присвистывал, смеялся вместе с ней

как будто впервые услышав собственный

воробьиный язык, скачущий между tak и nie с остановочкой на može býc

позвали переводчика

который вклинился в эту историю ровно на полчаса

и исчез, переведя все существенное

оставил один на один

небо синее, трава зеленая, деревья в цвету

переводчик шел по разрушенной Варшаве

шел, курил, думал о своем майском одиночестве

где же ты, любовь моя далекая

звезда неугасимая

(когда весь свет — на тебя; кто-то направляет его, оставаясь в тени)

когда-нибудь один из нас обойдет другого

оторвется, первым пересечет границу, сгорит без следа

в безобидном слове «мы» спрятано

неуничтожимое расстояние между «я» и «ты»

предел близости, о который мы бьемся

как птицы о стекло

выпустите нас, дайте дышать

promise me, you wait for me

обещай что дождешься меня

в комнате над городом

где нет ни границ, ни боли, ни слов

‘cause I’ll be saving all my love for you

and I will be home soon

будь со мной, Аська, не бросай меня

повторял он и плакал

сигарета жгла пальцы, он не обращал внимания

потому что боль на ветру выгорает, как спичка

поднесенная к твоей сигарете

в самом начале песенки об этой невыносимой

негасимой любви.

Надели куртки и ушли, бродили по улицам, стараясь отделаться от ощущения, что произошло непоправимое. Как будто нас и вправду расстреляли. Может быть, мы поняли, что жизнь… это самое… коротка?

(Подумаешь, открытие. И раньше знали. Но что тогда?)

Перегрузка, сказал Баев. Мы непрерывно чувствовали, а ведь в обычном состоянии люди этого не делают. Переживали происходящее с интенсивностью, превышающей возможности человеческого организма. Плакали, смеялись. Попробуй, выдержи без подготовки, а у нас ее нет. Предыдущее за таковую не считается, мы ведь начали с нуля, с абсолютного, правда?

Вот и получается — пробки перегорели. Стэк оверфлоу. Ничего, заменим. Выспимся хотя бы одну ночь — и заменим. Как минимум на завтра объявляется разгрузочный день, согласна? Жмем на паузу и удерживаем, сколько хватит сил. День, два, три.

Короче, позвонишь, как прочухаешься.

Полиграфическим способом

Из солидарности Баев иногда ходил на мои занятия. Он беспрепятственно проникал через все кордоны, у не го было такое свойство — просачиваться. Преподы считали его своим и не сверялись со списком. Иногда задавали вопросы, он отвечал через раз, пальцем в небо. Обычный первокурсник, каких много.

С особенным прилежанием он посещал анатомичку. Отпуская свои обычные шуточки, выуживал из эмалированных корыт самые свежие, самые рельефные препараты головного мозга и складывал их в мой личный тазик номер семнадцать, и мы вместе, затаив дыхание, спасаясь от бьющего в нос формалина, разглядывали извилины, бороздки и соединительные пучки. На физиологии он вылавливал из террариума упитанных лягушек, которых надо было обездвижить — миленький эвфемизм — при помощи длинной железной спицы, вогнав ее лягушке в позвоночник, а потом отрезать задние лапки и повторить опыт Гальвани на отдельно взятой мышце.

Гляди, какая красота, говорил он, растягивая препарат на станочке, получалось довольно ловко. Давай, записывай. Тут у тебя в методичке сказано — зарегистрировать вызванный потенциал. Если сказано, должно быть сделано. Регистрируй и пойдем отсюда. Пахнет в вашем террариуме отнюдь не розами.

Когда Баев появлялся в лягушатнике, дисциплина сразу падала. Стоило преподу выйти покурить, как у нас начинались игры в зеленые снежки. Танька была азартным игроком, а я не очень. Я подбирала лягушек и водворяла обратно в террариум. Как ни странно, они хорошо переносили снежки, кроме тех, которые забивались под шкаф — эти просто засыхали там от страха. Отсюда мораль, говорил Баев, — не трусь. Намекал на что-то, наверное.

Я собиралась идти к Гарику объясняться. Сразу же, второго февраля. Потом передумала — эти дни были не для выяснения отношений, и они были мои.

Пойти с тобой? — спрашивал Баев. Еще чего, обойдемся без мелодрам, отвечала я сердито. Не мое это дело, говорил он, но я не могу смотреть, как ты мучаешься. Надоело обходить Ломоносова стороной, потому что ты можешь там столкнуться с Гариком. И я не хочу, чтобы кто-то стоял между нами, будь он хоть самый старый друг, хоть самый новый. Составь проникновенную речь. Или отправь телеграмму, почта за углом. Адрес-то помнишь?

* * *

Здравствуй, девочка.

Ты спрашиваешь, как нам быть. Хороший вопрос, правда немножко риторический. Ведь для себя ты вполне определилась, откуда же это «нам»?

То, что я сейчас скажу — всего лишь брюзжание старого слоника (в твоей зооклассификации я носорог, но предпочел бы пойти в слоники, они умные и печальные, а носороги в массе свой дураки и недотепы). Хорошо знакомый жанр, не так ли? Не будем же ему изменять. Пусть хоть что-то останется по-прежнему, хотя бы привычки. Я буду писать тебе, зная, что ты прочтешь, небрежно или с отвращением, однако мои письма теперь тебе нужны не меньше, а даже больше, чем год назад. Кажется, у нас обоих в этом смысле нет выбора.

Вчера я приезжал, но тебя снова не было. На третьем часу ожидания заглянул в твою тумбочку, механически, рука сама потянулась и открыла дверцу, у вас это называется «полевое поведение», я вычитал в хрестоматии, которая лежала на столе. Открыл тумбочку и почти сразу закрыл. Письма были там, ты положила их в жестяную коробку из-под печенья, которой, очевидно, дорожишь (на ней нарисованы три белые розочки и шелковая лента). И если теперь ты выбросишь их в мусорное ведро — не беда, выбрасывай, туда им и дорога. Напишем новые.

О твоем вопросе. Я был где-то подготовлен к подобному разговору (художественная литература ими буквально переполнена), но, как обычно, на высоте не удержался. Ты сидела с каменным лицом, упиваясь сознанием выполненного долга — я пыталась его вразумить, но он уперся, он не рад моему счастью. И это любовь? — возмущалась ты, — это помешательство! Ты обсцессивный невротик, если хочешь знать. Посмотри, на кого ты похож! Разве можно так унижаться? Не надо настаивать, если тебе говорят — нет, ты мне неприятен, не трогай меня, отойди. Потом тоже расплакалась — да, тоже, потому что я извел в тот вечер два носовых платка, один белый, другой в цветочек. Наверное, это комично выглядело со стороны — старый слоник, трубя, живописно сморкается в платок с цветочками и продолжает талдычить о своем всепоглощающем чувстве, хотя никому это не интересно.