Изменить стиль страницы

Он продолжал рассказывать ей о своем желании объехать Мексику, снова повидать гортда, где не был много лет, узнать новые места, начав с Веракруса, съездить, как только выдастся несколько свободных дней, в Папантлу, в Тахин. Она уже бывала там? И тут Билли, до сих пор лишь едва отвечавшая ему, очертя голову бросилась в узкий промежуток между вопросами:

— Скажу тебе правду, никому еще не удавалось победить меня. Знаешь почему? В самом деле, хочешь знать? Потому что я под особой защитой. — Она прикрыла рот рукой, словно испугавшись своих слов, движение это она повторяла всякий раз, как упоминала о своих покровителях. — Один канадский друг заботится обо мне, старый товарищ университетских лет. Ты не знал его; когда ты появился в Риме, он уже уехал на Восток. Никогда ты его не узнаешь! Он последовал за мной в Италию. Когда он постучался в мою дверь, я уже узнала Рауля. Я сказала, что он пришел слишком поздно, но предложила ему свою дружбу. — Тут он впервые услыхал в ее голосе детскую восторженность, в какую она иногда впадала, когда была очень пьяна и всякий раз, когда описывала непонятную или неоцененную красоту своей души. — Я умоляла его принять мою дружбу, объясняла, что это иная, быть может, самая высокая форма любви. Он был убит, казалось, не мог прийти в себя. Я сознавала жестокость своих слов, но никогда не могла лгать. «Я люблю правду», — прошептала я. Он сжал мою руку и поцеловал. Я почувствовала на ней его слезы. Ты и представить себе не можешь, как печально было это прощание. Годы спустя я узнала, что он пришел к буддизму, стал свами, творящим чудеса. Он живет в заточении, в тибетском монастыре. — Внезапно нежное голубиное воркование Билли прекратилось. Без всякого перехода ее голос зазвучал как зов трубы. Она вскочила, пробежала по гостиной, раскинув руки, словно стремилась к ей одной видимой Горе Совершенства, и закричала: — Тридцать высших священнослужителей, тридцать умов, обладающих сверхъестественной властью, окружают его. Они молятся за меня. Я ничего и никого не боюсь. Когда он пишет мне, то умоляет, чтобы в минуты слабости я постаралась сосредоточиться. Тоща они смогут проникнуть в меня, вести меня, возвысить. Тридцать умов, обладающих огромной властью, преклоняясь перед ним, помогают мне торжествовать над врагами без всяких усилий с моей стороны! Я непобедима! Никогда никому не погубить меня, ни тем, кто сошелся со мной лицом к лицу, ни тем, кто, скрываясь в зловонных болотах, тайно готовит мне гибель.

Она снова села. Ясно было, она повторяла эту речь много раз, но он видел также, что она сама не перестает поражаться сказанному, судя по тому, как внимательно себя слушает! Она устояла! Благодаря помощи, на которую рассчитывает; в этом нет особой заслуги. Но она никогда не перестанет каяться в том, что не попросила своего друга взять под покровительство Рауля и Родриго.

«Бедная женщина, страдания лишили ее рассудка», — подумал он, вспомнив все, что в этот день слышал о ней.

А она уже не могла остановиться. Обвиняла себя в непредусмотрительности, в том, что позволила злым чарам Мадам отнять у нее их обоих. Тут она рассказала, как Рауль поехал в какое-то окрестное селение, не то Ксико, не то Теосело, все равно, за этой зеленоглазой индианкой, чтобы она работала по дому, а она оказалась — теперь это ясно! — злой колдуньей. Она узнала, что муж этой женщины, земледелец из Сан-Рафаэля, по происхождению француз, умер странной смертью, навлекшей на Мадам ужасные подозрения, но это стало известно, когда несчастье уже поселилось в доме Билли; иначе она никогда не разделила бы с ней кровлю, хлеб и соль. Мадам взяла привычку наблюдать за спящим мальчиком; она словно завлекала его в царство смерти, где, наверное, чувствовала себя свободно. Иногда Родриго на своем детском языке рассказывал, как всю ночь летал вместе с Мадам, ему снилось, что у них выросли крылья и они учились летать, как птицы. Однажды утром малыш проснулся очень испуганный, дрожал как лист, не мог произнести ни слова, только показывал на горло; взгляд у него был неподвижный, потусторонний. Она едва не лишилась чувств. Все птицы на кухне (тогда их было много, не один ее добренький Паскуалито, а другие, дикие птицы этой колдуньи, с острыми когтями и клювами) подняли крик, чтобы совсем оглушить и ошеломить ее. С трудом вырвалась она из оцепенения и начала действовать. Вызвала врача, тот велел немедленно перевезти больного в клинику. Мадам не отходила от ребенка, в ту же ночь он умер. Через несколько дней, считая свою миссию выполненной, она исчезла.

Что делать, как спасти Билли? Сказать откровенно, что она сошла с ума, что никакой ее канадский друг не может жить в наши дни в Тибете, что все ее россказни — плод больного воображения? Невозможно; и он продолжал наливать виски, поддакивая и не мешая ее бреду.

Насколько вначале он старался избежать доверительных излияний, настолько теперь ему интересно было слушать ее. Лицо Билли становилось все шире, щеки — краснее, взгляд — неподвижнее. Она то и дело сплетала пальцы на затылке, откидывала голову назад и в неистовом ритме дергала ею. Потом погрузила пальцы в свою гриву, растрепала ее, взметнула вверх и отпустила; волосы тяжело упали на ее лицо, будто стайка воронят села, а она глухим, протяжным голосом рассказывала о своей жизни в Риме и, словно его там в то время не было, все искажала, перевирала, выдумывала. Хотела убедить его — его! — что, когда она встретилась с Раулем, она была широко известной в Европе писательницей. Она отказалась от литературы, только когда узнала, что беременна. Жизнь предъявляла свои требования! Описала, на какие только уловки не пускались поклонники ее творчества, чтобы повидать ее. Ее очерк о сестрах Бронте, ему неизвестный, был прочитан и одобрен самыми взыскательными эстетами. Ее венецианским рассказом зачитывались самые избранные круги Европы. Во времена наивысшей славы поклонники осаждали ее, предлагая литературные премии, но она не дала себя подкупить. Никогда ее перо не будет служить кому бы то ни было. Она открыла манеру повествования, которую равные ей признали началом новой литературы. Она сделала все и все покинула во имя идеала. Настанет день, Рауль поймет ее духовное благородство и вернется к ней. Она сумеет принять и защитить его, она изгонит все неблагородное, что проникло в его душу. Тут она сделала долгую паузу и мелкими глотками осушила еще один стакан виски. Ему совсем не хотелось говорить. Она поднялась, но не так стремительно, как в первый раз, и снова начала злословить об этой яме, в которую попала, рассказывать, как выгнала из дома Рауля, узнав о его отношениях со старухой служанкой, как захлопнула дверь и стояла, прижавшись к ней спиной. Заявила, что сделает то же самое, коща он вернется, что если она и бросила якорь в этих задворках мира, то лишь затем, чтобы преподать ему заслуженный урок. Забыв напрочь все свои недавние заверения, она объявила, что, едва лишь воздаст ему кару, тотчас же уедет из Халапы навсегда. Быть может, в Малагу, где протекло ее детство, ще она ходила в школу, а ее старые родители, позабыв о ней, сотнями поглощали полицейские романы, целыми днями сидя на террасе перед морем и нисколько не заботясь о дочери, которая играла с испанскими ребятишками, стоявшими неизмеримо ниже ее.

Но вот пришел опасный и неизбежный час горьких рыданий. Он встал, взглянул на часы, сказал — и это была правда, — что даже не представлял себе, как уже поздно. Распрощался по возможности естественно, к изумлению своей приятельницы, несомненно убежденной, что действо еще не достигло драматической вершины, и поспешил уйти.

Больше всего в жизни его пугало безумие. Малейшее соприкосновение с ним всегда оживляло страх отроческих лет: вдруг он ляжет спать в здравом уме, а проснется умалишенным. Он боялся встречаться с Билли, предвидел невыносимо однообразные сцены, бесконечные обвинения, готовность к ссорам, откровенное посягательство на его время. Особенно тревожила его похотливость, которая порой заволакивала взгляд Билли. Без всякого сомнения, думал он, погружаясь в туман, спустившийся этим поздним вечером на Халапу, ходить к ней больше не стоит.