Изменить стиль страницы

В одном из вариантов он попытался изобразить удивление рассказчика перед тем, что все приняли как нечто совершенно естественное исчезновение героини и ее служанки, что никого не заинтересовала окончательная развязка вражды, вспыхнувшей между обеими женщинами. Его попросили посмотреть вместе с адвокатом и полицейскими оставшиеся в квартире бумаги, чтобы найти адреса кого-нибудь из родных; адреса он отыскал и, написав краткое, по возможности правдоподобное сообщение о случившемся, спросил, как поступить с имуществом исчезнувшей, но ответа не последовало. Через некоторое время, когда он решил описать эту историю, ему открылась полная ее несообразность. Казалось, все-все — возможные родственники Билли в Англии, ее знакомые в Халапе, ее ученики и университетские товарищи — хотели любой ценой избавиться от этого непрошеного невыносимого присутствия, от этой вконец распущенной тиранической натуры, чтобы заняться людьми и делами более обычными и нормальными.

Он начинал свое повествование по-разному. В сумбурных черновиках он всегда называл героиню ее настоящим именем, Билли Апуорд, хотя предполагал потом, когда сюжет выстроится, превратить ее в этнолога прусского происхождения, поместить в какой-нибудь индианистский институт Сан-Кристобаля вместо Халапы и сменить Папантлу на Комитан. Состязание поэтов в Комитане! Он намеревался точно придерживаться событий, изменив единственно национальность героини и названия мест, где происходило действие; быть пунктуальным, поскольку история требовала — иначе он и не мог ее излагать — строгой дотошности летописца, сознательного отказа от вымысла.

Один из вариантов, например, начинался первой же неудачной встречей Билли с семьей Рауля. Была ли тут виной невоспитанность чужестранки или заранее принятое решение не подлаживаться, поставить себя выше всех остальных, но это привело к первой серьезной ссоре с Раулем, потому что одно дело было порвать из-за Билли с Эмилио, его колумбийским другом, заявив в пылу гнева, что отныне один из них должен прекратить сотрудничество в «Тетрадях», что, пока он располагает правом вето, не будет напечатано ни строчки из пресловутой работы о Виттгенштейне[102] — пустой болтовни, по его мнению, безделицы, которую Эмилио пытается выдать за блестящее открытие, — забывая, как сам он преклонялся до этого дня перед молодым философом; а совсем другое — жить в борьбе между двумя привязанностями, в которую вовлекло первое и непримиримое столкновение его жены с его матерью. Но мог ли Рауль хоть на минуту предположить, что его мать попадет в плен — а в данном случае речение принимало буквальный смысл — к чужестранке, как попал он сам?

В других набросках действие начиналось с того, что Рауль проезжал через всю Халапу в открытом джипе, усадив рядом Мадам (вместе с ее клетками, полными птиц), вывезенную из Ксико, Теосело или еще какого ближнего селения, и предвкушая (его жена уже несколько недель жила в городе) неизбежную бурную сцену, которая положит начало роковым, если дозволено употребить тут такое слово, отношениям между угрюмой голубоглазой чужестранкой и развеселой индианкой с зелеными глазами; а отношения эти, как ни странно, переживут брачный союз Рауля и Билли! При первой же встрече европейка смутно почувствовала, что потерпела поражение, хотя упорно пыталась это отрицать; дело в том, что благодаря ее страсти, ее призванию повелевать она создавала себе иллюзию, будто приехала в страну, воплотившую всю неустойчивость мира, и теперь ее долг — подчинить себе эту страну, направить, сформировать на свой лад.

По большей части он заставлял себя излагать эту историю так, словно ее наблюдал рассказчик, подобно ему не вовлеченный в события, но и не совсем чуждый им, кто, не вдаваясь в психологические и прочие объяснения, начал сплетать факты через несколько лет после их свершения, пытался создать из них плотную, темную литературную ткань, с трудом поддающуюся разумному толкованию.

И вот однажды, когда он заговорил о своих безуспешных попытках — во время этих римских каникул, ожививших его жену настолько, что в ней возродились привлекательные черты, им уже забытые, а может, возникли новые и это позволяло ему вести с ней беседы если не слишком блестящие, то живые и непохожие на будничные разговоры последних лет в Халапе, — он сказал своим друзьям, что сам он, как и остальные члены делегации в Папантлу, несколько дней с ужасом рассуждал о происшествии, а потом, словно губкой провели по памяти, потерял к нему всякий интерес. По крайней мере так он думал тогда, пока однажды не проснулся с чувством, что все это обязательно должно иметь какой-то смысл, по крайней мере объяснение и он должен отыскать его, составив подробную запись всех фактов.

В Риме он понял, что это забвение, эта утрата интереса были только видимостью, потому что, сам того не желая, он то и дело наталкивался на воспоминания об этом гневном лице, затравленном взгляде, беспокойных руках в непрерывном движении, о длинной гриве волос, когда-то подозрительно золотистых, а потом уж совсем неестественно черных, о ее неуместных и безрассудных речах, ее безграничной наглости, и честно признался себе, что если он никогда не мог написать этот роман, то между прочим и потому, что не разобрался до конца в своем отношении к Билли, что, в сущности, понял лишь одно, хотя при первом пребывании в Риме и не смел это высказать, а именно: Билли вызывала в нем какое-то необъяснимое озлобление; потом, в Халапе, стремясь отыграться, отплатить за былые обиды, свойственные человеку, постоянно терпевшему неудачу, он пытался использовать все доступные ему средства, чтобы укротить укротительницу, превратить ее в свою ученицу, последовательницу, а не добившись безусловной покорности, помог сделать ее посмешищем, цирковым клоуном, каким стала она, прежде чем исчезнуть навеки. Но даже и это было ему не вполне ясно. Он вспоминал, как во время занятий, или чтения, или сеанса в кино, или даже между двумя ложками супа он ловил себя на том, что придумывал и шлифовал фразы, способные заранее отбить все возможные дерзкие ныходки англичанки, подыскивал злые, оскорбительные слова, намереваясь произнести их с самым невинным видом, с подчеркнутой любезностью, чтобы больнее наказать ее, а потом сам же упрекал себя за эту нелепую одержимость и снова удивлялся, каким образом эта женщина, даже заочно, вынуждала его на диалог, в котором он всегда оказывался униженным.

И в Риме, в один из дней, когда он объяснял, почему оставил художественную литературу, он подумал: а может быть, странности той, что так упорно не хотела стать его героиней, объяснялись гораздо проще, чем он вообразил, и были вызваны чувством полного одиночества? Вспомнил, например, редкие случаи, когда она говорила ему, с таким искренним, несчастным лицом, о своей робости, неуверенности, неспособности нормально относиться к себе подобным. Создавая свой персонаж, ему следовало различить эту черту, выделить ее и усилить, чтобы она пронизала всю атмосферу повествования. Возможно, это был единственный способ победить Билли: сделать ее заурядной, показать, что не было в ее судьбе ничего исключительного, что она ничем не отличалась от тысяч других женщин, что все это вопрос эндокринологической статистики, хотя конец ее и отмечен некоторой особенностью.

Всякий раз, как ему мерещилась новая возможность претворить Билли в литературный образ, его одолевало желание пересмотреть старые черновики. Вот и сейчас, когда он ужинал вместе с остальными, его так и подмывало послать ко всем чертям Колизей, бесконечные площади и Пинчо, отправиться в Халапу и начать работать — испытывая мучительную жажду тревог и опасностей, романтическую тоску по страданиям, ту самую, что терзала англичанку, — и избавиться таким образом от этих вечерних бесед в тратториях, расположенных обычно перед какой-нибудь роскошной панорамой, где теперь, в конце лета, обе пары старательно демонстрировали свое мелкое благополучие, свою посредственную ученость, ничтожество своих планов, где Джанни говорил о реставрации старинных зданий города Витербо, в которой он участвовал, а Эухения с достаточной долей оптимизма и решительности анализировала положение в мире и, оперируя убедительными статистическими данными, ссылками на авторитетных теоретиков и сведущих экономистов, разъясняла ближайшее будущее Италии, равно как социальные явления, происходящие в Ирландии, Иране, Албании и Конго; Леонора же вела возвышенные речи, охваченная восторгом, несомненно искренним, но с некоторых пор казавшимся ему однообразным, уже знакомым, безвкусным и невыносимо провинциальным. В таких случаях он только слушал, задавал какой-нибудь вопрос, когда считал уместным спросить, и не очень внимательно следил за рассуждениями сотрапезников, вставляя иногда то или иное словечко об увиденном или услышанном, бросал любопытные взгляды на окружающую их пеструю фауну и страстно мечтал — раз уж он не мог оказаться в своем кабинете среди своих бумаг, — чтобы все эти люди провалились в тартарары, а перед ним вновь возник бедный Рим 1960 года, та суровая, трудная и прекрасная жизнь, которую он познал тогда, или по крайней мере золотистый пейзаж Сицилии, куда они должны были отправиться после первого же вечера, того самого вечера, когда он нашел старые «Тетради» и при случайном упоминании имени Билли Апуорд Джанни неожиданно назвал ее «милой». Достаточно было вспомнить об этом теперь, когда лето кончалось, чтобы его охватила щемящая тоска по страданию, желание проникнуть в истерзанную душу этой бедняги, печаль об утраченной юности, о годах, измерявших расстояние между нынешним профессором и юношей, приехавшим в Рим с мыслью о близкой смерти. Он постарался не задерживаться на этом сравнении и задумался о никогда не приходившей ему в голову характеристике Билли.

вернуться

102

Виттгенштейн, Людвиг (1889–1951) — австрийский логик.