Изменить стиль страницы

— Мама, а тогда, когда я упал с лестницы…

— Это по недосмотру, никто тут не виноват…

— Я знаю, мама, я не о том. Хочу сказать — все высунулись в окна посмотреть, что случилось. Я громко кричал. Я очень испугался. Но все только глядели, даже ты. Только она одна выбежала поднять меня. Только она обняла меня, посмотрела, не поранился ли, и погладила по голове. Я видел лица всех остальных, мама. Никто не хотел помочь мне. Наоборот, мама. Тогда все хотели, чтобы я умер, да, хотели, как говорится, из сострадания: бедняжка, не будет больше мучиться, так лучше, что ему ждать от жизни? Даже ты, мама.

— Ты просто выдумщик или, хуже того, подлый лгун.

— Я очень глуп, мама. Прости меня. Ты права. Донье Мануэле я нужен, она потеряла Лупе Лупиту и хочет, чтоб я заменил ее.

— Вот именно. Ты это только сейчас понял?

— Нет. Я всегда это знал, но только сейчас нашел слова, чтобы сказать об этом. Как хорошо, когда ты нужен кому — нибудь, как хорошо, когда знаешь, что, если бы не ты, другой человек был бы совсем одинок. Как хорошо нуждаться в ком-нибудь, как Мануэла в своей дочке, как я в Мануэле, как ты в ком-то, мама, как все… Ведь и Мануэле, и ее собакам что-то нужно, ведь всем нам что-то нужно, пусть даже это неправда, хочется, например, писать письма, говорить, что живем мы неплохо, даже прекрасно, живем в Лас-Ломас, так ведь? у папы своя фабрика, братья мои — адвокаты, Роса Мария учится в монастырском интернате в Канаде, я — твоя гордость, мама, первый ученик в классе, великолепный наездник, это про меня-то, мама…

Дон Рауль усмехнулся, кивнув в подтверждение:

— Ты всегда этого желала, Лурдес, тебя хорошо знает твой сын…

Мама не сводила глаз, одновременно и надменных, и страдающих, с Ниньо Луиса, отвергая, отвергая услышанное всей силой своего молчания, а папа снова покачал головой, на сей раз с сожалением:

— Увы, ничего этого я не смог тебе дать.

— Я никогда не жаловалась, Рауль.

— Да, — отвечал папа, — никогда, но один раз, в самом начале, ты сказала, чего бы тебе хотелось, только раз, более двадцати лет назад, и я запомнил, хотя ты больше никогда этого не повторяла.

— Никогда не повторяла, — сказала сеньора Лурдес, — никогда и ни в чем тебя не винила, — и посмотрела с какой-то отчаянной мольбой на Ниньо Луиса.

Но мальчик говорил об Орисабе, о большом доме, о фотографиях, почтовых открытках и письмах, он не был там никогда, поэтому должен был вообразить себе все: балконы, ливни, горы, овраг, мебель того богатого дома, друзей обитавшей в нем семьи, поклонников, почему в мужья выбирают того, а не другого, мама? и никогда не раскаиваются? понятно: можно воображать, как жилось бы с другим, а потом писать ему письма и уверять, что все получилось отлично, что выбор был правильным, да? мне четырнадцать, я могу говорить с вами, как мужчина…

— Не знаю, — сказал дон Рауль, словно очнувшись от сна, словно он и не следил за ходом разговора. — Всех нас сбила с пути революция, одних повернула к лучшему, других к худшему. Одно дело быть богатыми до революции, и другое — потом. Мы распоряжались богатством по старинке и просто-напросто отстали, так-то. — И он тихо рассмеялся, как смеялся всегда.

— Я же не отправляла свои письма, ты это прекрасно знаешь, — сказала сдавленным шепотом донья Лурдес Ниньо Луису, как всегда укладывая его вечером в одну кровать с Росой Марией, которая уснула еще за столом…

— Спасибо, мама, спасибо тебе, что ты ничего не сказала про Мануэлу и ее собак. — И он нежно ее поцеловал.

Весь следующий день донья Мануэлита ждала самого худшего, и во всем ей чудилась враждебность. Наверное, поэтому рано утром, когда она снимала с веревок свою одежду или когда позже поливала герань, у нее было ощущение, что за ней следит множество глаз, тихо раздвигаются занавески, полуоткрытые шторки осторожно сдвигаются, и множество глаз, черных, подернутых плотной пеленой старости или молодых, круглых, влажных, тайком глядят на нее, ждут ее появления, одобрительно смотрят, как она делает свою работу, чтобы заслужить прощения за Лупе Лупиту. Донья Мануэла вдруг поняла, что и вправду трудится, чтобы ей сказали спасибо, чтобы ничем ее больше не попрекали. В тот день она особенно ясно это почувствовала, но вместе с тем ей казалось, будто что-то уже определилось, что все молча пришли к единому соглашению; в благодарность за ее заботу о цветах и птицах никто ничего не скажет о случившемся в соборе, никто ее не осудит, все прощают себе всё.

Донья Мануэла провела этот день взаперти. Она убедила себя, что ничего дурного не случится, но жизнь всегда заставляла ее быть начеку, не дремать, донья Мануэла, держи ухо востро, заснувшую креветку вода уносит, а как же. Она затаилась в своей клетушке, на кухоньке, но какая-то странная печаль, доселе ей незнакомая, овладела ею в тот день. Если на нее зла больше не держат, почему о том не дали знать раньше? почему только теперь, когда ее выгнали из собора, соседи стали относиться к ней по-людски? Она этого не понимала, нет, хоть умри, не понимала. Почему сеньора Лурдес, мама Луиса и Росы Марии, не насплетничала?

Она растянулась на своей койке, смотрела на голые стены и думала о своих собаках, как благодаря ей, от нее самой, они все узнали, стали говорить, ей же рассказывать, мол, изувечили Серого, он лежит на паперти, бедный калека, давай попросим господа нашего бога, донья Мануэла, чтобы нас больше не трогали, не травили.

Вот и Ниньо Луисито, похоже, ее понимал, они друг друга жалели, она жалела его, он, наверное, жалел ее, у них столько общего, во-первых — кресла на колесах, креслице Луисито, креслице Лупе Лупиты. Молодой Пепе, брат Ниньо Луиса, вытащил Лупе Лупиту из креслица на колесах. Мануэла ее посадила туда, чтобы уберечь свою дочку, а не себя спасти от одиночества, служанка всегда одинока, хотя бы только потому, что она служанка, да, чтобы оградить дочку от жадных глаз, от ненасытных рук. У генерала Вергары — дурная слава, его сын, молодой Тин, — страшный бабник, нет, не взять им Лупе Лупиту, на калеку никто не позарится, противно небось, да и стыдно, кто знает…

— Теперь я скажу тебе, дочка, когда ты бросаешь меня навсегда, что хотела я тебя уберечь, только хотела тебя уберечь от тяжелой доли служанкиной дочери, да к тому же если дочка — красавица, с рождения хотела тебя уберечь, потому и назвала так, одним именем дважды: Лупе Лупита, дважды именем Святой Девы,[30] под двойную святую защиту вверила, доченька…

Долго тянулся тот день, донья Мануэлита знала, что делать нечего, остается лишь ждать. Время придет. Знамение будет. Он больше не позволит себя жалеть, ее друг, Луисито. У них так много общего: креслица на колесах, его брат Пепе, который не пожалел Лупиту, не посмотрел на чтимое имя, и навсегда ушла дочка.

— Я это тебе сейчас говорю, Лупе, потому как больше тебя не увижу. Я хотела охранить тебя, ведь только тебя оставил мне твой отец. Это сущая правда. Я любила твоего негодяя отца больше, чем тебя, а без него стала любить тебя, как его.

И тут она услышала громкий лай, донесшийся из патио их дома. Было уже больше одиннадцати, но донья Мануэла еще не ужинала, погруженная в свои воспоминания. Никогда, никогда ни одна из ее собак не совала нос в патио, все они знали об опасностях, их там подстерегавших. Но вот раздался лай второго пса. Старуха накинула на голову черный платок и вышла из комнаты. Птицы волновались в клетках. Она забыла прикрыть их на ночь. Они беспокойно сновали, не решаясь запеть, не решаясь заснуть, как в те дни затмения солнца, которые дважды на своем веку пережила Мануэла, когда животные и птицы умолкали, едва светило скрывалось.

Но этой ночью, напротив, сияла луна и было тепло по — весеннему. Все более уверяясь в истинном смысле своей жизни, утверждаясь в той роли, какую ей предназначено играть до самой смерти, донья Мануэлита заботливо накинула парусиновые колпаки на клетки.

— Ну вот, спите спокойно, эта ночка не ваша, сегодня — моя ночка, спите.

вернуться

30

Имеется в виду Святая Дева Гуадалупе, покровительница Мексики.