Феня выпрямилась и вызывающе бросила:
— Сергей Грохотов, вот кто!
Он прибежал, запыхавшись.
— Что, Николай Трофимыч? — и, выравнивая дыхание, пояснил: — На соревнование парашютистов едем.
— Садись. — Дубов закурил и впервые не протянул коробку Сергею. Снял телефонную трубку.
— Феня, спуститесь вниз, скажите ребятам — пусть едут одни, Грохотов занят.
Сергей метнул на Дубова быстрый взгляд и все понял.
— Это к лучшему...
Дубов зло швырнул трубку.
— К лучшему, что вы знаете, — с трудом закончил Сергей.
Избегая взгляда Дубова, он медленно прошел к столу.
— Выкладывай! — рявкнул Дубов. — Все как есть. Начисто...
Он вдруг ссутулился, низко опустил голову, сжал в кулаки лежащие на столе руки. В глазах загорелись колючие, враждебные огоньки.
— Я не виноват, Николай Трофимыч! — чуть слышно произнес Сергей.
— Врешь! — стукнул по столу Дубов. Таким Сергей никогда не видел его прежде. Даже при самых яростных спорах он умел сохранять спокойствие, умел слушать собеседника, сам учил выдержке Сергея, ругал его за то, что часто срывается, по-мальчишески кричит, злится.
Сергей замолчал. Замолчал и Дубов. Злые огоньки словно погасли: глаза спрятались под нахмуренными, строго сдвинутыми бровями.
— Ну, говори...
Говорить было трудно. Комкая в руках кепку, глядя в пол, Сергей рассказал, как впервые в жизни... напился.
— Вечеринку собирали девчата из заводоуправления. Парни присоединились: Вася Грищук, Иван Симоненко... Меня пригласили. Я и не думал идти, да они вечером всей компанией в общежитие нагрянули. Упрекали, что, мол, от ребят откалываюсь, повеселиться с ними зазорным считаю, Феня, так та даже заявила: «Что ему наша компания? Вот если бы директор завода позвал, на крыльях бы полетел!» Мне как-то неловко стало. Пошел... Собрались у Фени. У нее самая подходящая квартира: просторная, и соседей нет. Я голодный был. С утра как замотался — пообедать не успел. Ну, наверное, и опьянел сразу. Только и помню, как за стол садились. Больше ничего. Утром проснулся... в постели. И она рядом. И в комнате больше — никого. Я и встать-то не знал как. А она лежит, улыбается. Доброго, говорит, утра... — Сергей покраснел, смолк. — Я с тех пор... избегать ее стал. Неприятно было встречаться. Вчера, когда дежурил в комитете комсомола, пришла, отыскала меня, сказала, что любит. Плакала. Угрожала... А сегодня ее мать была.
Дубов приподнял голову, устало попросил:
— Хватит. Иди...
Сережке стало трудно жить. Он чувствовал это на каждом шагу. Разбирали на комитете нечестный поступок подравшегося «по пьянке» Виктора Сердюка, а он, Сережка, думал о себе, принимал полные горячего возмущения речи членов комитета в свой адрес. Боялся поднять глаза.
Возникала необходимость зайти в заводоуправление, и он сталкивался с Феней. Нужно было решить трудный вопрос, и он не мог обойти кабинет Дубова.
Ко всему этому прибавилась другая забота. Надвигалась заводская отчетно-выборная комсомольская конференция, и Сергея предполагали рекомендовать комсоргом завода.
Да, жить стало сложнее. Мысли словно бы измельчали: все они сводились к неприятной истории. Не хотелось работать, не тянули книги. Даже в училище он теперь занимался нехотя.
Он ненавидел Феню, презирал себя, стыдился людей, боялся Дубова. Это было отвратительно. С этим необходимо было покончить.
Он постучал и вошел к директору завода. Дубов поднялся навстречу, и Сергей заметил, как радостным блеском засветились его глубокие, темные глаза. Но только на миг. Он словно потушил радость. Сел, отложил бумаги.
— Пришел... все-таки!..
— Николай Трофимыч, как быть? Может, на комитете рассказать? Пусть разберут, пусть отругают. Пусть что-нибудь скажут наконец!..
— Скажут только одно, — спокойно произнес Дубов, — надо жениться.
У Сережки похолодели руки.
— Как?..
— Очень просто. Зарегистрировать брак в загсе и отпраздновать свадьбу.
— Что вы, Николай Трофимыч! Без любви?!
— А ты, сопляк, что такое любовь — знаешь?
Нет, Дубов жестокий и черствый человек! Сергей теперь очень хорошо это чувствует. Он уже жалеет, что пришел сюда...
— Знаешь? — требовательно переспрашивает Дубов, и Сергей неуверенно отвечает:
— Кажется... кажется, знаю...
Он вспоминает тоненькую, гибкую Аннушку. Золотистая коса перехвачена белой лентой. Глаза серые, ласковые... хорошие. Аннушка идет с ним рядом по избитой колесами и подковами мягкой лесной дороге. Идет на расстоянии шага, и он, Сережка, никак не решается переступить этот шаг. Платье на Аннушке белое, нежное, по нему словно рассыпаны мелкие голубые васильки.
Она босиком. Загорелые ноги ступают легко и быстро. Сергей несет босоножки. Несет осторожно, с удовольствием, потому что эти пыльные, стоптанные, с оборвавшимися ремешками босоножки — Аннушкины. Наверное, ему и платье кажется красивым потому, что на Аннушке.
— Сережа, — осторожно и как-то очень тепло спрашивает она, — а в следующее воскресенье пойдем?
— Конечно! — восклицает Сережка и чувствует себя самым счастливым на всем белом свете. — Конечно, пойдем!
— ...Кажется! — зло передразнивает Дубов, и от его голоса исчезает солнечный день, мягкая лесная дорога, тоненькая большеглазая Аннушка.
— Я у них дома был, — говорит Дубов. — С Фениной матерью познакомился, с сестрой. По-моему, хорошие люди. В семью тебя ждут.
...За окном, оказывается, хлещет дождь. Сергей и не заметил, как исчезло солнце и нахмурилось небо. Дождь косой, унылый, холодный. Дубов еще что-то говорит, но Сергей не слышит.
...Где-то на запасных путях стоит эшелон. В теплушке темно и душно, а на улицу носа не высунешь: дождь. Сергей стоит, прислонившись лбом к холодному, влажному брусу двери, и смотрит, как набухают лужи, темнеют, покрываются сизыми, маслянистыми пятнами шпалы. На сердце невесело. Ребята в вагоне тоже присмирели. Переговариваются шепотом.
Дадут отправление, и состав уйдет от станции родного подмосковного городка в дождь, в ночь, в войну. Сергей не может оторвать тяжелого взгляда от размытой земли и вдруг видит, как по этой земле ступают быстрые, легкие, загорелые ноги. Он поднимает глаза и не верит им. Перепрыгивая через шпалы, лужи и рельсы, к эшелону бежит... Аннушка, закутанная в плащ, в опущенном по самые брови капюшоне. Она еще издали замечает Сергея, откидывает капюшон, машет рукой.
Сергей оглядывается на ребят — они все толпятся теперь у двери теплушки, — наклоняется и неловко протягивает Аннушке руку. Раскрасневшаяся, запыхавшаяся, она тоже подает руку и вздрагивает от резкого пронзительного свистка. Состав трогается. Сергей держит Аннушкину руку и не может ничего сказать. Смотрит в глаза — и грустные, и счастливые — и не знает,о чем спросить.
— Добрый путь, — шепчет Аннушка. — Возвращайся...
— ...Ты ведь комсомольский вожак, — зловеще гудит голос Дубова, и опять исчезает Аннушка, ускользает из Сережкиной руки ее маленькая теплая ладонь. — Этого не забывай. На тебя в цехе ребята равняются. Верят тебе. За настоящего человека считают...
— Николай Трофимыч!.. — В голосе Сергея отчаяние. — Николай Трофимыч! Но ведь это нечестно: без любви и — на всю жизнь вместе!
— А бросить ее теперь, по-твоему, честно?
Теперь Феня с особенным рвением выполняла все просьбы Дубова, прибегала за советами, стремилась постоянно быть на глазах. Дубов не мог разобраться, искренне ли это. Но стал относиться к ней лучше, чем прежде. Он верил, что она любит Сергея, и находил даже, что любовь эта облагораживает Феню.
Совсем другого мнения придерживался парторг сборочного цеха Остапенко. Он заявил Дубову, что со стороны Фени это шантаж, что на любовь здесь нет и намека, просто двадцатишестилетней женщине, однажды уже неудачно выходившей замуж, надо «пристроиться». А Сережка — парень «перспективный».
— И вообще, противна мне эта твоя подопечная, — откровенно говорил Остапенко Дубову. — Я бы на твоем месте не сводничал, а посоветовал бы устроить товарищеский суд. Кстати, твоей подопечной не впервой это...