Изменить стиль страницы

— Сколько стоит?

Я обернулась и увидела ее. Совсем рядом. Она была одна и стояла спиной ко мне: Цветочница рылась в корзине, доставая букет, а Валентина отсчитывала деньги. Я случайно заглянула через ее плечо и остолбенела. Валентина платила за цветы теми деньгами, что взяла у меня: металлический рубль, три двадцатчика и...

— Остальные у меня копейками, извините, — сказала она чуть слышно и высыпала женщине на ладонь медяки, которые я собрала днем из всех наших карманов.

Поток машин кончился. Гриша тянул меня за руку и продолжал весело о чем-то болтать. Но мне он вдруг стал чужим и далеким. Я не хотела больше идти с ним. Не могла...

Женщина пересчитывала мелочь, а Валентина стояла возле нее с опущенной головой.

Я не вытерпела и обняла подругу за плечи. Она вздрогнула, обернулась...

Цветочница подала букет, Валентина взяла его машинально, не глядя. Я заметила, что она закусила губу, и даже тогда, при вечернем освещении, было видно, как побледнело ее лицо.

Мы оставили Гришу одного. Молча перешли улицу, оказались на бульваре. Сели на скамейку под тревожно шуршащими кленами. Рядом весело бил подсвеченный снизу фонтан, вода его казалась то зеленой, то розовой, то сказочно голубой. Гуляли пары. Откуда-то доносилась музыка. Город все еще выглядел праздничным...

Валентина сидела прямая, неподвижная и невидящим взглядом смотрела на причудливую игру света и водяных брызг. На коленях у нее лежал букет белых астр. Было что-то отчаянно гордое во всей ее фигуре: в строгом повороте головы, напряженном изгибе рук... Прохожие невольно обращали на нее внимание и, пройдя, оборачивались.

И вдруг словно сломилось у нее что-то внутри. Безвольно упали руки, ссутулились плечи, соскользнули с колен и рассыпались по влажной земле белые астры. Валентина припала к моему плечу и горько, навзрыд заплакала.

Я гладила ее мягкие волосы, а сама с трудом сдерживала слезы. И если бы не сдержалась, было неудивительно. Плакала Валентина! Мы никогда раньше не видели в ее глазах слез.

Она медленно выпрямилась, подняла на меня свои серые добрые глаза, до самого дна полные тоски и горя. Посмотрела грустно и пристально. Я не выдержала ее взгляда.

— Что с тобой?..

Не отвечая, Валентина открыла сумочку, вынула аккуратно сложенный листок бумаги и подала мне. Это была та самая телеграмма.

На узких бумажных ленточках выстроились друг за другом аккуратно напечатанные слова:

«Приехать не могу прости меня прощай будь счастлива».

Я смотрела на рассыпавшиеся у наших ног астры, и у меня не было желания поднять их. Мне казались эти цветы ненастоящими.

НЕОКОНЧЕННАЯ КАРТИНА

На маленькой станции сошли молодые геологи, веселые попутчики от самой Москвы, и Дубов остался в купе один. Прикрыл дверь, погасил свет, выключил радио, лег и до самого подбородка натянул жесткое дорожное одеяло. Ехать оставалось часа три, можно было подремать.

Спокойно, добродушно разговаривали колеса, словно упрашивали его уснуть. Упрашивали терпеливо, настойчиво. А когда он начинал дремать, постепенно смолкали.

Сквозь дремоту проступали какие-то мысли — неясные, нестройные. Даже не мысли, а видения, воспоминания. Постепенно они приобретали последовательность, и Дубова обступали далекие знакомые образы. Он открыл глаза, закурил, но так и не смог освободиться от воспоминаний. Цепкие, тревожащие, они уводили Дубова в прошлое, на пятнадцать лет назад.

 

...Снег. Крупный мокрый снег... Он плотней и плотней опутывает вокзал, притихшие на путях составы, закрывает струящимся снежным пологом привокзальные улицы, силится потушить мерцающие огни дальних проспектов. Будто какие-то сказочные рыбаки-великаны, воспользовавшись темнотой и непогодой, поймали весь огромный город в свои волшебные сети. Сквозь густое студеное сплетение снега и ветра с трудом пробивается свет перронных фонарей — неяркий, мутный. Мутными кажутся лица столпившихся у вагона провожающих, мутной, даже подтаявшей с краев выглядит стылая луна. Во всем этом туманном заснеженном мире ясными кажутся только Сережкины глазка.

Он стоит рядом и улыбается.

Чуть поодаль, кутаясь в воротник пальто, переминается с ноги на ногу Феня. Она в коротких резиновых ботиках и, конечно, замерзла. Дубов в который раз жмет им обоим руки и почти упрашивает:

— Ну, пожалуйста, ребята... Бегите домой.

— Уйдем, — соглашается Сергей и упрямо добавляет: — Когда поезд тронется.

Феня молчит. Она, пожалуй, за то, чтобы скорей попрощаться, пожелать Дубову доброго пути, быстро поцеловать в щеку и убежать домой. Потихоньку от Дубова теребит Сергея за рукав, часто заглядывает на перронные часы.

Дубову жаль Феню, он искренне беспокоится, как бы она не простудилась, и вместе с тем чувствует еле заметное раздражение, почти неприязнь к ней. Но он пересиливает себя, берет Феню под руку, просит:

— Фенечка, вам холодно... Не томитесь, ступайте домой.

Он хочет поймать другой рукой и Сергея, повернуть обоих лицом к выходу, подтолкнуть и строго скомандовать. Но Феня вырывается, выглядывает из воротника и смеется.

— Что вы, Николай Трофимыч, ничуть не холодно!

Дубова и эта ее фраза раздражает — она, пожалуй, неискренняя, и смех кажется неестественным.

— Врешь ведь, — добродушно ухмыляется Сергей и бросает беспокойный взгляд на короткие Фенины ботики. — Я и то страшно замерз. Но пока поезд не скроется, не уйду. Не хочу уходить.

Он грустнеет, закуривает.

— Писать вы, конечно, не будете.

— Почему? — пытается возразить Дубов.

Но Сергей упрямо, почти сердито повторяет:

— Не будете! Так вот: не пишите. Необязательно. И телеграмм праздничных не присылайте...

— Что ты? — испуганно восклицает Феня.

— Подожди... Правда, Николай Трофимыч. И телеграмм не надо. Не угадаешь ведь по бумаге — от души или так, из приличия, она послана.

Феня снова дергает Сергея за рукав, беспокойно следит за выражением лица Дубова. А он слушает и не сводит с Сергея пристального взгляда.

— Лучше так: будете помнить... будете любить — приезжайте!

Сергей вдруг прячет глаза и протягивает для пожатия руку. Дубов смотрит на этого парня в потертой ушанке, в выгоревшей солдатской шинели, на протянутую ему руку — без перчатки, мальчишески узкую, покрасневшую от мороза... Смотрит и силится сдержать волнение. Или нет... Не волнение. Его не сдержать. Силятся сдержать слезы.

Дают отправление. Сергей поднимает голову, и Дубов встречается глазами с его открытым взглядом.

— Товарищ пассажир! — кричит обеспокоенная проводница. — Останетесь!

Сергей бросается к Дубову, и тот крепко-крепко, до боли в руках, обнимает парня. Потом спохватывается, притягивает к себе Феню, обнимает и ее.

— Ну, ребята... Прощайте! Будьте счастливы!..

Оглушительно ревет паровоз, и Сергей переспрашивает:

— Что, Николай Трофимыч? Что вы сказали?

— Желаю счастья! Будьте счастливы! — силится перекричать гудок Дубов.

Феня быстро целует Дубова в щеку, а Сергей снова поднимает на него свои ясные, открытые глаза. Дубов замечает вдруг, что глаза тревожные, в них будто смятение, будто нерешенный вопрос...

Поезд трогается, Дубов вскакивает на подножку. Заснеженный перрон, талые фонари, Сергей и Феня медленно плывут назад. Сергей что-то кричит, срывает с головы ушанку, машет ею. Дубов замечает, как сердито Феня вырывает из рук Сергея шапку и надевает ему на голову. Сергей машет рукой.

Поезд набирает скорость, минует стрелки, пригородные мосты, вырывается на простор.

Долго стоит Дубов на ветру у открытой двери, долго смотрит в темную, мутную от густого снега, студеную ночь. Долго видит серые доверчивые глаза Сергея и не может понять: отчего в них тревога, что они спрашивают?.. Долго слышит глуховатое, неловко и неуверенно сказанное: «...будете любить — приезжайте!» Долго не может побороть волнения.

Закуривает. Чувствует, как дрожат руки.