Изменить стиль страницы

Наконец распалившаяся Зоська гневно умолкает, и я чувствую, что тоже хочу сказать о своем...

Ко мне почему-то подруги относятся несерьезно. Я знаю об этом и всякий раз робею перед тем, как решусь сказать им о самом сокровенном. Бывает, и совсем промолчу. В таком случае они сами спросят:

— Ну а тебе, Тоська... Кто опять понравился?..

Я открываю душу. Говорю честно, что понравился теперь комсорг с исторического факультета, что, конечно, он красивее и умнее Жени Мохова и если пригласит меня когда-нибудь в кино или театр, непременно пойду.

Мне никогда не дают договорить до конца. Зоська срывается с постели, перебегает ко мне и под самым ухом начинает заклинать:

— Господи! Девочки! Ну посмотрите на эту дуру!..

В комнате темно, и посмотреть на меня, конечно, невозможно.

— Что ты, Тоська, за человек?! — не унимается Зоська и протягивает руку к самому моему носу. — Как ты, мерзавка, можешь семь раз на неделе влюбляться!..

Я отстраняю лицо, потому что Зоська, если взволнована, отчаянно жестикулирует.

Она опять наступает, опять кричит, что я дура и что благодаря таким, как я, наши институтские парни слишком много о себе думают.

Я лежу у самой стенки, помалкиваю и с нетерпением жду, когда наконец Зоська устанет кричать и оставит меня в покое. Но Зоська — самая говорливая и крикливая из нас. Если ее не остановить, может, наверное, до утра ругать, стыдить и размахивать руками перед моим носом.

— Зоська! — говорит наконец Валентина. — Иди к себе. Не мешай спать.

Она говорит это и спокойно, и властно. Так, что ослушаться нельзя. Зоська поднимается с моей кровати и, шлепая босыми ногами, бредет к себе, в дальний угол комнаты.

Больше уже никто не произносит ни слова. Я даже стараюсь не дышать — будто сплю. А то Зоська опять может привязаться.

После такого разговора мне всегда становится грустно и одиноко. Во мне поднимается обида на девчат, и я даю себе слово не рассказывать больше им о своих сердечных делах.

А утром Зоська первая о чем-нибудь меня спрашивает, сама наливает чай, намазывает мне булку маслом и разрешает — если я действительно пойду когда-нибудь с комсоргом в театр — надеть ее модный спортивный костюм с тремя замками-«молниями» на курточке.

Я пытаюсь отвечать как можно сдержаннее, замечаю, между прочим, что в спортивных куртках, насколько бы замков они ни застегивались, в театр идти неприлично. Налитый Зоськой чай пью будто нехотя и оставляю недопитым... Но когда Зоська за пять минут до начала лекции начинает рыться в тумбочке и не находит там тетрадей, учебников, авторучки, — мне становится ее жалко. Я бросаюсь по очереди ко всем другим тумбочкам, перерываю их вверх дном и обязательно нахожу все Зоськины вещи. На то, чтобы отругать ее за неаккуратность, уже не остается времени. Мы бежим через двор в учебный корпус и с улицы слышим заливистый нетерпеливый звонок.

Рита и Валентина давно в аудитории. Они уходят вдвоем, не дожидаясь нас, и всякий раз, когда мы опаздываем, возмущенно шепчутся и бросают на нас уничтожающие взгляды.

Так мы и живем. Вернее, так мы жили прежде до нынешней осени. В сентябре, в первые дни занятий, у нас произошло вот что.

 

Утром, когда мы с Зоськой еще пили чай, а Валентина и Рита собирались идти в институт, в дверь громко постучали. Рита открыла, вышла в коридор и тут же весело крикнула:

— Валентина, пляши! Телеграмма...

Валентина тоже вышла в коридор, потом вернулась сияющая. Положила на ближайшую к двери, кровать книги, спокойно раскрыла телеграмму и переменилась в лице. Потом испуганно взглянула на нас и, как была — без книг, без шапки, — выбежала на улицу.

Мы растерялись. А когда выбежали следом, Валентины во дворе уже не было. На лекциях в этот день ее не было тоже.

Она вернулась домой ровно в двенадцать и, не взглянув на нас, сразу же выключила радио, погасила свет. Пальто сняла в темноте, на ощупь прошла к своей кровати, разделась и, не обронив ни слова, легла. Мы тоже промолчали и уснули на этот раз, так и не поговорив о любви.

Утром Рита напрямик спросила Валентину:

— Что в телеграмме?

Валентина долго молчала, и мне представились в это время самые ужасные картины. Тяжело заболела мама... Попал под трамвай ее младший шустрый братишка... Умер Борис!.. При этой мысли я ощутила вдруг такой холод, что схватила со спинки стула Зоськин шерстяной платок и закутала в него плечи.

Валентина молчала, и Рита с мольбой в голосе упрашивала ее:

— Скажи, не скрывай от нас... Может, помочь сумеем...

— От кого... телеграмма? — вставила осторожно Зоська.

Валентина опустила глаза.

— От Бориса...

Мне стало еще холоднее.

— Ну?.. — чуть слышно проговорила Рита.

Валентина с трудом подняла голову и так же, с трудом, улыбнулась.

— Что «ну»?.. Пишет: приеду скоро...

Валентина прятала от нас глаза, и мы чувствовали, что она нас стесняется, боится расспросов. Даже любопытная Зоська и та смолчала. Я видела, каких усилий ей это стоило.

Возникла неловкая пауза, и, чтобы хоть как-то разрядить обстановку, Рита громко и чересчур заинтересованно спросила Валентину:

— У нас по политэкономии лекция сегодня или семинар?

Мы все четверо прекрасно знали, что семинар. Рита сама накануне весь вечер в читальном зале готовилась.

— Ой, правда, ведь семинар! — как бы спохватилась Валентина. — А я чуть конспекты не оставила...

Тетрадь с конспектами лежала у нее под руками, и, конечно, она не забыла бы взять ее.

Дипломатический ход удался. К разговору о телеграмме мы больше не вернулись. Валентина посмотрела на нас благодарным взглядом. Поправила перед зеркалом волосы, накинула плащ и, как всегда, дождавшись Риту, ушла на лекции.

Только закрылась за ними дверь — Зоська всплеснула руками.

— Ты подумай: приезжает! А на Валентине лица нет. Будто не радость, а несчастье свалилось на нее. Странная...

Действительно, Валентина вдруг стала совсем другой, странной... Прежде она все-все рассказывала нам о себе и своем Борисе. Рассказывала теплым, спокойным голосом. Читала нам письма Бориса и даже свои письма к нему.

Мы знали, что встретилась с ним Валентина два года назад в Горьком, когда проходила там практику. Они жили в одной гостинице. Часто виделись. Познакомились и стали вместе проводить длинные летние вечера. Катались в воскресенье по Волге, уезжали купаться на Моховые горы.

Валентина рассказывала нам тогда в письмах о хорошем товарище, интересном человеке — Борисе Петровиче Черных. Расхваливала его прекрасную профессию архитектора, восхищалась умением Бориса держаться с людьми, его порядочностью, неподдельным вниманием к ней.

Потом вдруг Валентина перестала упоминать в письмах имя своего нового знакомого, и мы поняли, что она — влюбилась. Стала писать нам коротенькие записочки с восторженными фразами о хорошей погоде, прекрасной Волге, интересной практике.

Обычно сдержанная и далекая от сентиментальностей, она называла нас ласковыми именами, пересыпала коротенькие письма множеством восклицательных знаков, а в конце обязательно писала «целую» и еще какие-нибудь нежности.

Вернулась Валентина из Горького светлая, восторженная, счастливая. Всех нас расцеловала, всем преподнесла подарки. Такой мы ее никогда прежде не видели. Я подумала даже, что от дружбы с Борисом в ней, Валентине, прибавилось душевной щедрости.

Рита тогда посмотрела пристально в искрящиеся Валентинины глаза и добродушно покачала, головой:

— Девочки! Да ведь с ней что-то случилось...

— Слу-чи-лось! — весело согласилась Валентина. — Ой, что случилось!..

И она рассказала нам тогда о своей любви. О Борисе.

Такое случилось с Валентиной впервые. Гордая и самолюбивая, она иронически относилась к ухаживаниям наших институтских ребят. Была доброй и внимательной к товарищам и круто менялась, доходила до грубости в отношении к тем, кто пытался перешагнуть черту товарищества.

Я обвиняла Валентину в черствости и бессердечии, доказывала, что поступает она эгоистично. Я и до сих пор считаю, что нельзя не щадить хороших человеческих чувств, надо обходиться с ними осторожно и бережно. Конечно, девчата над этими моими убеждениями только смеются. На тебя, говорят, случайно кто-нибудь взглянет, а ты потом всю ночь не спишь. О любви фантазируешь...