Изменить стиль страницы

«Вот-вот, – сказал Арчибальд с горечью, – но ладно, шутки в сторону, я знаю, что Сеть существует и глупо это отрицать. Ее строят уже тысячи лет – те несколько тысяч лет, на протяжении которых человек разумный, пусть и творя в основном неразумные поступки, с удивительным постоянством продуцирует особей, что, вопреки казалось бы всякой логике, создают вещи, бесполезные в быту. Ну да, вы поняли конечно, я просто не хочу громких словес – вещи, не применимые в обиходе, но украшающие мир, вещи, при взгляде на которые, при обонянии, осязании которых, при восприятии их на вкус или на слух, или посредством букв и знаков, человеческий разум ‘задумывается’, если можно так сказать о разуме, разум ‘оторопевает’, если опять-таки можно так про него сказать, разум наконец просто отдает должное – и в этом есть связь индивидуумов покрепче любой другой, а мгновение при этом – мгновение неподвижно, время уловлено на краткую секунду, безжалостная бессмысленность его бега перечеркнута осмыслением найденной кем-то гармонии, потому что нить, протянутая от одной мысли к другой – не светом, не лучом, не даже наимоднейшим нейроном – находится вне часов, дней, лет. От древнегреческой статуи к симфонии девятнадцатого века – мгновенно! От папируса к современным томам – в миг! Где время, покажите мне? Его нет, оно бессильно. Стоит на месте – это ли не чудо?»

На щеках Арчибальда пылали красные пятна, руки дрожали, расплескивая скотч. «А Сеть – она растет! – продолжал он, блестя зрачками. – Еще мало узлов, так что годы просачиваются легко, но – дайте срок, ничто не пропадет даром. Картина – новый узел; затейливый мотив, пусть сентиментальный донельзя – тоже можно взять, почему бы и нет; рукопись или статуя – берем в долю, все сгодится, все заставит замереть и поразмыслить… Сеть растет, и времени все труднее – когда-нибудь оно перестанет струиться столь привольно, будет, знаете, сочиться по капельке, а потом и вовсе – стоп, приехали. Над временем возобладает дух, соткав паутину из миллионов ячеек – где при этом окажемся мы, я не знаю, предупреждаю сразу, да и не суть. Суть же в том, что ячейки эти – они не одинаковы, нет, и узлы тоже не похожи один на другой – иные можно проскочить, почти не заметив, а у других – целые водовороты с бурунами. И вот тут-то – тут-то я и перехожу к моему Арнольду и его художествам, а если он встрянет, то держите его за руки, чтобы не помешал!»

Я посмотрел на Остракера. По его лицу пробежала судорога неудовольствия, и та неуловимая тревога, что появилась, как только Арчибальд завел свой монолог, еще усилилась быть может, но он сидел в спокойной, чуть небрежной позе и показывал всем видом, что вовсе не собирается вмешиваться. Немо тоже переводил взгляд с одного А на другое и чуть покачивался на стуле, очевидно пребывая в нетерпении. Арчибальд выдержал легкую паузу, обвел нас лихорадочными глазами и вдруг рассмеялся – беззащитно и беззлобно.

«Ну да, впрочем, что ему беспокоиться, он же знает: от меня – одни похвалы, – признался он со смехом и потянулся за бутылкой. – Потому что: не завидуя, признаю правоту. И, кстати, не я один», – подытожил Арчибальд неожиданно угрюмо, долил себе еще виски и задумчиво его понюхал.

«Рассмотрим природу узла с точки зрения его привычности разуму или слуху, или хотя бы глазу, чтобы не ходить далеко, – заговорил он снова, отставив стакан в сторону и взяв педантично-профессорский тон. – Вот, например, пейзаж со скалами – привычен и мил, даже простояв около него достаточно долго, все равно можно удержаться мыслью и не сбиться на другое, но – мал и слабосилен, так что долго-то и не простоишь. Портрет посложнее – бывает, возникает сомнение или внутри начинает щекотать; какие-нибудь странно-желтые птицы на невозможно красном – еще сложнее, но все еще обозримо-просто. И вдруг – живопись Арнольда Остракера и прочих таких же, но мы сейчас говорим именно про него. Ничего привычного и ничего знакомого – да и дело-то в общем не в привычности, это я так, для простоты. Дело в другом, и я не возьмусь формулировать тут наспех, потакая вашему любопытству, но только представьте: одна черта, разделяющая две полосы, и фон – темно-зеленый, а потом еще чуть более темный. Или сполохи на белом – кажется, что просто наляпано, ан нет… И еще в том же духе – несколько сот. Арнольд у нас – абстракциони-ист, – протянул Арчибальд с нежностью и сделал пальцами неопределенный жест. – Большой почет и извечные споры – взаправду или нет? Есть там что-то, или один обман? Ну да вы сами можете представить – ведь стоит-то недешево…»

Он сделал паузу, неторопливо поднес к губам свой стакан, отпил немного скотча и сказал важно: – «Свойство узла абстракционистской природы чрезвычайно превосходит свойство любого узла природы конкретной. Так считаю я, Арчибальд Белый, экспериментирующий кстати с любой конкретикой, но никогда не залезавший в голую абстракцию. Потому что боюсь – не скрою, и еще кое-почему – не скажу. А скажу вот что: подойдите к картине Арнольда Остракера, подойдите и прислушайтесь, если уж не можете приглядеться – там шумят водовороты, пороги гудят, бушует пена. Ибо: такая высь, так оторвано и унесено вверх, что видно на многие мили вокруг, и ко всему тянутся нити, а если не тянутся, то – обман, фальсификация, жалкая мазня. Вот так, и другого не дано – или поверх всех, и все завидуйте, или профанация и освистывание с галерки. Это узел так узел, это сеть так сеть, отловленное время может и не уместиться в обычные рамки, а если даже и уместится, то все равно впечатляет. Это смелость так смелость… – а впрочем я закругляюсь, сколько можно раздавать похвалы, тем более что и в похвалах моих много желчи, чует каждый, и все же Арнольд Остракер – художник из художников, даром что абстракционист!» – закончил Арчибальд, сделал в сторону Арнольда шутовской жест стаканом и осушил его одним глотком.

Некоторое время все молчали, а я еще и глядел в пол, чувствуя себя неловко, а потом Немо поцокал языком и спросил: – «Почему же это вы так – хвалили, хвалили, а в конце – ‘даром что’? Вы Арчи прямо-таки назойливо противоречите себе сами. Буруны, водовороты, а затем – пожалуйста. Даже странно…»

«Вот! – закричал Арчибальд, уткнув Немо палец в грудь. – Вот, так я и знал! Стоит лишь проявить немного образности и скакнуть разок с одного на другое, не разжевывая, как тут же окажешься не понят. А вы, Немо, вы видели хоть одну картину Арнольда Остракера?»

«Ну, хватит, – вмешался Арнольд. – Угомонись, Арчибальд, это уже становится как-то лично чересчур».

«Вот и не лично, – заупрямился Арчибальд, как капризный ребенок. – Вовсе не лично, и ты сам это знаешь. Что, ваши другие, они не томятся тем же, помалкивая в тряпочку и спиваясь поодиночке? Да, абстракция, выход на вершину, где лишь льды и снега, нет ни смога, ни выхлопных газов, даже облака – и те ниже. Но признайся, Арнольд, те, что тебя смотрят, они воспарят туда же? А если да, то откуда у них растут крылышки? Вот то-то… Сам понимаешь, они копошатся внизу, как и копошились, они возьмут твою картину, пошарят по ней длинным носом, исследуют каждый сантиметр тысячами фотокамер, и что? Краски им понравятся – как кожура от апельсина – и необычность форм – конус там какой или ромб – что-то быть может неосознанное тронет душу, но тронув тут же и ускользнет – уж больно недостойная душонка. Для них-то мгновение не остановится, нет, их мысли не всколыхнутся вдруг и не уйдут с проторенных троп – и что с того? Это, конечно, уже не про Сеть – Сеть, она для иных, это про другое – да тебе другое-то и поважнее будет. И вот, – Арчибальд перевел свой устрашающий палец на Арнольда, – говоря про другое, заметим в скобках: ты-то, им потакая, не мазнешь ли лишний раз приятной красочкой, да и формой не подыграешь ли невзначай?.. Искушение велико, тем более, что никто и не осудит», – Арчибальд снова мелко захихикал, но тут же оборвал себя.

«К тому же, – сказал он серьезно, – я сознательно умолчал, не скрою, еще об одной вещи, которая выявляет некоторый корень, и сразу многое встает на места. Умолчал до поры, но теперь молчать не буду – раз вы все норовите сомневаться и перечить. Потому что, одно дело – писать себе, мазюкать краскою или карандашом, все новое и новое добавлять, класть штрих за штрихом, проясняя формы, а другое – отойти и сказать: все, готово. Где-то ведь всегда нужно остановиться – да, остановиться и смириться: закончено, лучше не будет, полнее не скажешь. О, это непросто – закончить и более не трогать, ни-ни, ни мазочка. Страшно бросать, от себя отрывая – если, конечно, еще не опротивело окончательно, до того, что и подходить больше не хочется. Твердый нужен глаз, чтобы признать: все, совершеннее не станет, или уж, опять же, опротиветь должно совсем. Потом-то, понятно, опять полезешь – подправить да подчистить кое-что – но поздно, застыло уже и затвердело, живет само по себе, ты лишний. А пока еще не застыло? Что ж так и ждать, пока и сам уже взглянуть не захочешь?..»