Изменить стиль страницы

Да, очень легко запутаться окончательно. Тут надо быть осторожным и не сбиться на порочный круг. Очень медленно, переводя кадры по-одному, я припомнил свои графики и упражнения с записыванием имен, сморщился от стыда и выкинул их вон из сознания все разом, поклявшись себе никогда больше не обращаться к помощи химер, чарующих души дешевым колдовством, той самой легкостью, как мелкой монетой, на которую разменивают терпкий жар, подменяя скупой формулой, не способной ничего объяснить. Эти вокруг, они, наверное, не привыкли к разнообразию, они лишь испугались его когда-то и тут же смирились со своим испугом, а теперь оглядываются всякий раз. Нет, это просто смешно – убеждать и оправдываться, оправдываться и убеждать. Оправдываться, объясните-ка, перед кем? Кто призывает к ответу?..

«Сейчас, сейчас», – повторил я, помедлив, и достал из заднего кармана смятый листок. Это было стихотворение, которое выпросил у меня Арчибальд – я решил сдержать слово и записал его на бумагу вопреки своим правилам. Теперь оно оказалось кстати – что еще я мог предложить этим троим? Нас разделяют невидимые стены, что прочнее любого бетона, но стихотворение – ему все равно. Не знаю, как там со временем, приостановится или нет – тут Арчибальд мастак, ему и слово – но про стены знаю доподлинно, меня не собьешь. Могу эти строчки, которых получилось до обидного мало, могу и историю: хоть про Веру, хоть про Гретчен, хоть, например, про Любомира Любомирова – про любого из тех, кого я давно перерос.

Мне вдруг вспомнилось, как я искал связь между историями Арчибальда, откладывая их все на тех же графиках, с которыми теперь покончено, вычерчивая диаграммы наспех подобранных сущностей – протест-неволя-безумие или обида-побег-смерть… Напрасные старания, сущности не растекались вширь, содержания историй не сдвигались ни на миллиметр с первого же деления, взятого в качестве начала, а по одному делению не построить пути. Это – как карта, бесполезная в дюнах, только на иной лад: картина-история-картина… Кажется, что углубляешься, но выходит чересчур уж робко, все успевает поменяться не один раз. Но не сдаемся – рисуем, представляем, рисуем представленное, вновь представляем по нарисованному…

Вот и Арнольд о том же – фигурка-картина-фигурка… Лезем вглубь, но расставляем вешки в лабиринте, чтобы не заблудиться и всегда иметь обратную дорогу под рукой. Заглядываем в себя по дозированному шагу – чтобы всякий раз осмотреться и поправить, если что не так. Картина-фигурка-история… Рано или поздно приходится признавать: контур есть, но теряется жизнь. Натура должна быть живой, иначе – бесцелье и бессилье. Потому и прячемся где-нибудь в заброшенном углу, чтобы никто не смущал преждевременными суждениями. А суждения своевременные – они случатся когда-нибудь? Слава богу, мне теперь любые не помеха: судей нет – все лгут. Никого не убедить, ничего не объяснить – значит не надо убеждать и объяснять, а Арчибальда жаль – да, жаль…

Я расправил листок и откашлялся, но тут хлопнула дверь, и мы увидели Марию – «мою» Марию, стоящую на пороге студии и в упор глядящую на меня. «Пришли к тебе, – сказала она громко, – иди, ждет там…»

«Кто пришел? Кто ждет?» – спросил я ее, но она повторила только: – «Пришли к тебе», – и продолжала стоять, сложив руки на животе.

«Ну так пусть подождет, я занят, – сказал я с досадой, подумав о Паркере, потому что больше мне некого было ожидать, хоть Паркер конечно считался бы скорее гостем Марии, а не моим. – Иди, Мария, спасибо, я попозже приду», – но она не двигалась с места и все так же сверлила меня взглядом. Мне стало неуютно, я поежился, и Арчибальд, молча наблюдавший за сценой, вдруг тоже сказал: – «Иди, в самом деле, посмотри, Витус…» Тут до меня дошло, что моя Мария не зашла бы в его студию без крайней нужды и уж тем более не стала бы настаивать на чем-то, будучи особой независимой и самолюбивой, так что к ее призывам и впрямь следовало отнестись всерьез. «Иди, ждет», – еще раз повторила она, я со вздохом поднялся и распрощался с подвыпившей компанией, думая, что, наверное, никогда больше не встречу Арнольда Остракера, но нимало об этом не сожалея. Жаль было лишь остающегося скотча и прокуренного уюта, из которого нужно выходить в ночную темень, но делать было нечего, и я поплелся за Марией, изредка спотыкаясь и ругаясь негромко. Пару раз нас облаивали собаки, но мы добрались до дома без приключений, и я сразу же сунулся в гостиную, где, однако, никого не было.

Я вопросительно глянул на Марию. «Иди, иди», – хмуро сказала она, показывая на мою спальню. Пожав плечами, я распахнул дверь, вошел и оторопел, мгновенно протрезвев: на кровати сидел Гиббс. Комната будто раздалась, высвободив простор для нас двоих, я стоял и молча смотрел на него, а у меня в голове, взявшись непонятно откуда, звучали строчки, которые я так и не прочитал в студии, хоть тут им было вовсе не место, да и сам Арчибальд, наверное, не обрадовался бы им так уж сильно. Но это было теперь мое любимое стихотворение, и отказываться от него я не собирался, что бы кто ни говорил и ни думал. Вот только листок, запасенный по чужой подсказке, казался и был совершенно лишним, и я смял его в кармане, как шелуху, как последнюю подозрительную улику, вновь освобождаясь от чего-то – в тайне от всех, словно научившись наконец скрываться и скрывать.

Глава 8

«Выглядите неплохо, – констатировал Гиббс после того, как мы вдоволь насмотрелись друг на друга: он – со спокойной уверенностью, я – с удивлением и настороженным прищуром. – Умеете устраиваться – вон, по-моему, и сыты, и пьяны…»

«Послушайте, – сказал я тихо, – какое вам дело до моего устройства? Мне не о чем беседовать с вами, говорите за чем пожаловали и ступайте прочь. Я не держу на вас такого зла, как раньше, и не стану лезть в драку, но видеть вас не хочу, ей-богу».

«Да, в драку лезть не стоит, – согласился Гиббс, – и я сейчас уйду, не кипятитесь. Присаживайтесь где-нибудь, сейчас дело закончим и разбежимся».

«Дело? Ну нет…» – вскинулся было я, но Гиббс поднял руку вверх и будто заслонился ладонью от моего негодования. «Не глупите, – поморщился он с досадой, – я вам деньги принес – вашу долю, всю до цента», – и более не тратя слов стал выкладывать на кровать радужные купюры, извлекая их из карманов своего просторного плаща. Я молча смотрел, вновь сбитый с толку, а Гиббс, закончив, собрал купюры в аккуратную пачку и протянул мне. Я продолжал стоять без движения, и тогда он, пожав плечами, положил пачку на кровать и прикрыл подушкой. «Не стоит держать на виду, – пояснил он мне, – там немало. Хоть конечно и не бог весть как много – я ж не знаю ваших аппетитов».

«Но…» – начал я опять и остановился. Доля так доля, мне было все равно, тем более что деньги всегда оказываются кстати.

«Не волнуйтесь, они не пахнут, – усмехнулся Гиббс, – и никаких пятен на них нет. И если уж о пятнах – я приношу свои извинения за то, что пришлось… Ну, в общем, применить силу. Выхода не было», – пояснил он и встал. Я понял, что он сейчас уйдет, и почувствовал внезапно, что хочу спросить его об очень многом, но сказал только: – «Ну да, я понимаю».

«Легко с понятливыми иметь дело», – пробормотал Гиббс и сделал шаг к двери, но вдруг остановился, обернулся ко мне и пригляделся повнимательнее. «Что это у вас на щеке? – спросил он равнодушным голосом. – Никак отметка какая-то?»

У меня зашумело в голове от непонятной злобы. Наверное, что-то отразилось и снаружи, потому что Гиббс сразу посерьезнел и подобрался. «Что это у вас с лицом? – спросил я вкрадчиво, сжимая кулаки. – Не иначе, памятка или чья-то шутка?» Он тоже выпялился на меня угрожающе, и так мы стояли, глядя в упор, глаза в глаза, а потом Гиббс вдруг фыркнул неловко и стал сдержанно смеяться, ухая как филин, и я сам неожиданно расхохотался нервным смехом, а когда смех утих, то и злоба исчезла, а мысли завертелись вокруг всяких глупостей – например, не уйти ли с ним, если конечно возьмет.