Изменить стиль страницы

Вскоре она подошла к костру, вокруг которого сидели на бревнах какие-то люди, по виду бездомные или бродяги. Настасья Владимировна присела на одно из бревен, не заговаривая ни с кем и ни на кого не глядя, даже и не думая о том, что ей могут причинить вред. На лице ее играла полуулыбка, она вся была погружена в себя, как сомнамбула, и ничто, ни шум, ни окрик, ни даже боль не могли бы казалось вывести ее из добровольного транса.

Ее появление заставило всю компанию замолчать. Бродяги долго рассматривали ночные туфли, пеньюар, торчащий из-под пальто, и непокрытые растрепанные волосы, но потом пришли в себя и стали задирать Настасью Владимировну и осыпать ее насмешками. Они отпускали скабрезные шутки и выкрикивали обидные слова, некоторые из них вскакивали на ноги и кривлялись у нее перед глазами, хохоча и улюлюкая, а девчонка с болячками на щеках даже разрисовала ей лицо черным углем, но Наставья Владимировна лишь легко улыбалась каждому, не шевелясь и не отвечая на грубости. Тогда бродяги отстали от нее, решив, что она всего лишь сумасшедшая, сбежавшая из лечебницы, а потом костер догорел, и они ушли куда-то в темноту, оставив Настасью Владимировну в полном одиночестве на краю лесной чащи.

Там ее и нашли жандармы ранним утром – дрожащую от холода, но совершенно спокойную и не выказывающую признаков умственного расстройства. Она признала, что у нее случилось кратковременное помрачение рассудка, но сейчас уже все прошло, она устала и очень хочет спать. Жандармы с облегчением сдали Настасью Владимировну на руки ее тетке, и та все же вызвала доктора-психиатра, рекомендованного соседями, который, осмотрев больную, был вынужден признать, что она вовсе не больна, а напротив очень даже здорова и находится в настолько устойчивом состоянии духа, что он может ей только позавидовать. При этом доктор добавил, что он все же хотел бы понаблюдать пациентку какое-то время – больше из научного интереса чем из медицинской необходимости – и стал захаживать к ней раз в два-три дня, а потом и каждый день, тем более, что в поведении Настасьи Владимировны появились-таки некоторые странности.

Во-первых, она прогнала крысоподобного поляка, причем сделала это весьма энергичным образом, просто-напросто запустив в него кофейником, как только тот переступил порог гостиной. Бедный Гжигош едва успел увернуться, а потом был вынужден бежать, гонимый ее криками и гневом, так ничего и не поняв и лишь буркнув оторопевшей горничной, что хозяйка явно тронулась рассудком, что бы там ни заявляли врачи. Во-вторых, Настасья Владимировна все чаще стала замыкаться в молчании и вскоре вовсе перестала говорить, лишь изредка кивая собеседнику или отрицательно мотая головой, а по большей части – просто глядя тому в лицо своими внимательными светло-серыми глазами. Тогда-то пресловутый доктор и участил свои визиты, сделав их ежедневным ритуалом, и, к его чести, твердо заявлял всякий раз, когда кто-нибудь удосуживался спросить, что Настасья Владимировна отнюдь не больна, и в его посещениях нет никакой нужды. А после он и вовсе шокировал все общество, оставив практику и переехав к ней самым частным образом, за что конечно же подвергся всеобщему осуждению.

Про них судачили какое-то время, но потом пересуды стали стихать и, наверное, вскоре сошли бы на нет, если бы не случилась трагедия, потрясшая весь Ганновер. Как-то утром город был разбужен ужасным взрывом, от которого во многих зданиях повылетали стекла, и взорвалось не что иное, как дом Настасьи Владимировны вместе с нею самой, бывшим доктором и престарелой теткой. Конечно, власти быстро установили причину катастрофы, списав ее на неполадки в конструкции газовых труб, но столь прозаическому объяснению верили с неохотой – каждый считал своим долгом выразить сомнение и многозначительно пожать плечами. Однако, разрушенный дом похоронил все тайны, и в конце концов даже самые заядлые говоруны обнаружили, что более нечего обсуждать. Тогда жестокая молва сошлась на том, что Настасья Владимировна и доктор нашли хоть и страшный, но по-своему справедливый конец, вот только тетка, глупая, но вполне уважаемая женщина, пострадала совершенно зря, как впрочем бывает часто – куда чаще, чем наоборот.

Арчибальд Белый закончил, отвернулся от океана и глянул на меня, победительно вскинув подбородок. «Н-да… – произнес я глубокомысленно, посмотрел еще раз на портрет Софии и спросил: – Признайтесь, Арчибальд, вы сами выдумываете эти ваши сюжеты?»

Тот сощурил глаза и поинтересовался задиристо: – «А какое вам дело – сам, не сам? Собираетесь что-либо оспорить, так пожалуйста, оспаривайте».

«Да нет, я лишь из любопытства, – ответил я мирно, размышляя о том, куда попадает сегодняшний рассказ в свете моих графических упражнений. – Любопытствую и только – сам-то придумать не могу так длинно, вот и интересуюсь, как у других. А больше – ни-ни, и спорить мне не о чем».

«Как так – не о чем спорить? – желчно спросил Арчибальд. – Вы столь беззубы, что не способны оспорить мысль? Не поверю, не поверю… Или вы считаете, что там вовсе и нет никакой мысли?.. Вообще, Витус, – сказал он задумчиво, склонив голову набок, – вообще, я замечаю, что вы потихоньку посмеиваетесь надо мной – вы и Немо. Все-таки вы с ним спелись – а чего еще было ожидать? Ну ладно, я не обидчив, – добавил он, видя мои жесты протеста, – и конечно же я никак не буду мстить!»

Арчибальд поднял портрет Софии и стал бережно закутывать его в мягкую ткань, бормоча еле слышно какие-то рифмованные строчки. «Я прохожу сквозь тесные ряды /иных, кто скуп, кому делиться нечем – /они стоят, беспечны и горды, /они смеются – смех бесчеловечен…» – слышалось мне сквозь океанский шум. «Экий тяжеловесный стих, – миролюбиво добавил он, выпрямляясь. – Что же до историй – думайте, что хотите. Скажу вам только: как бы ни показалось, это не моя вина. Я ведь… – он замолчал и замер, глядя на меня в упор. – Я ведь не могу рассказать неправды, в этом все дело – могу лишь прислушаться и после передать, а добавить – нет, и намеренно переврать – едва ли, едва ли».

Он взял картину под мышку, и мы стали спускаться, стараясь не оступиться на гладких камнях. «Кстати, – вновь повернулся ко мне Арчибальд, когда мы оказались на песке, – кстати, теперь мне становится не до историй – несколько вечеров я буду занят по горло. Приглашаю вас через три дня, в четверг – у меня состоится ежегодная встреча, и это бывает забавно, знаете ли… Немо я уже сказал, и он ждет с нетерпением, а в этот раз и вы еще будете – очень, очень удачно. Только мне нужно закончить кое-что, оттого через три дня, не взыщите, а тогда уж – обязательно, никаких отговорок, потому и приглашаю так вот, заранее».

«Хорошо, хорошо, – поспешил я его успокоить, – но – встреча, вы сказали, эта встреча – с кем?»

«Ах, да, – спохватился Арчибальд с кривой усмешкой, – это с моим коллегой, его зовут Арнольд, Арнольд Остракер, такой типичный курчавый иудей. Мы вместе учились, и нас было не разлить водой – все так и говорили, два А, Арчибальд и Арнольд. Теперь вот встречаемся иногда… Ну, вы увидите», – он топтался, поглядывая вбок, и явно хотел распрощаться.

«Да, да, замечательно, – сказал я рассеянно, – бывший сокурсник, два А – я вам завидую… Знаете, я, пожалуй, прогуляюсь к рыбакам, вы не желаете?»

«Нет-нет, я домой, домой», – зачастил Арчибальд и вдруг замер, уставившись на меня. «Слушайте, Витус, – произнес он проникновенно, – у меня к вам просьба: напишите мне стихотворение».

«Какое стихотворение?» – не понял я и поглядел на художника с некоторой опаской. Наверное, у меня на лице появилась гримаса, так что Арчибальд смутился и сморщился от досады.

«Ну любое, любое стихотворение, – стал он торопливо объяснять, – это ж больше для вас самого, а я – так, поддержать… А вы уже невесть что подумали, – добавил он с упреком, – и вовсе напрасно, в этом смысле я ни-ни, давно уже и прочно ориентирован на женщин – даже и не знаю, к лучшему это или нет…»

Я ухмыльнулся, будто бы извиняясь, и развел руками. «Ну да, ну да… А стихотворение – обязательно, – закончил Арчибальд неожиданно твердо. – И запишите, чтоб не забыть, знаю я вас».