Изменить стиль страницы

Ветер засвистел бравурный марш, где-то вновь затрещали барабаны, и растерянная мысль пропала, не кончившись ничем. Свет вдруг померк, заслоненный гигантской тенью – черный пеликан взлетел и распластался надо мной, все увеличиваясь в размерах. Я затравленно озирался, в ужасе глядя на огромные крылья и кривой чудовищный клюв, готовый обрушиться и сокрушить, а пеликан издал воинственный клич и завис на мгновение, сжимаясь в пружину, изготавливаясь к броску. Тогда я закрыл глаза, не в силах даже закричать, а потом неведомая сила оторвала меня от земли и перевернула в воздухе. «Теперь ты веришь в мою власть?» – зазвучало у меня в голове дребезжащим железом, и я изыскивал последние силы, чтобы заставить язык сознаться обреченным «да», но услышал вдруг в изумлении, как что-то или кто-то внутри упорствует безрассудно – «нет, нет, нет!» – бросая последний вызов, так и не научившись сдаваться ни на одном из ста сорока четырех полей – и как сам я, помимо собственной воли, произношу нелепое «нет» запекшимися губами. Снова раздался громовой хохот, будто ссыпались камни по жестяной трубе, а потом что-то засвистело в воздухе, обожгло мне щеку раскаленной плетью, и я нырнул в колодец, кувыркаясь, как в ярмарочном колесе, тщетно пытаясь ухватить ускользающий проблеск сознания, шепчущего что-то знакомое, далекое, безумное.

Часть II

Глава 1

Острые обломки ракушек царапали мне ладони, пальцы саднили и немели от усилия – я разгребал песок неподалеку от воды, сев на колени и работая обеими руками. Когда начались влажные слои, дело пошло медленнее, на левой руке сломался ноготь, пришлось помогать себе каблуком, взрыхляя неподатливую поверхность полоса за полосой, пока не получилось требуемое – глубокая выемка квадратной формы. Морщась от боли, я занялся соединительным каналом – ровным желобом, по которому волны могли б добраться до искусственного бассейна, постепенно его наполняя. Песок летел во все стороны, соленая вода вспенивалась в западне, потакая азарту – давно уже мне не приходилось сознавать так остро осмысленность своих действий, их разумность и сосредоточенность на результате. Будто бы все сомнения и неудачи искуплялись теперь яростной жаждой завершить начатое, не позволяя себе ни минуты передышки. Наконец, через полчаса, воды набралось достаточно; я засыпал канал и уселся около, смахивая пот со лба и бездумно ожидая, пока осядет муть.

Океан мерно вздыхал, ожидание не тяготило – как всегда, когда знаешь, что ожидаемому от тебя не уйти. Мое миниатюрное озеро успокоилось, лишь изредка подергиваясь рябью, и вскоре стало прозрачным, поблескивая, как чайное блюдце или гладкая переливчатая слюда. Пора было приступать к самому главному. Я глубоко вздохнул несколько раз и, задержав дыхание, чтобы не всколыхнуть поверхность неосторожным выдохом, наклонился над водой, готовый к самому худшему, ловя зыбкий отблеск в неподвижном зеркале. Чужое лицо глянуло на меня бесцеремонно и грубо, и тут же мгновенная оторопь сковала все тело, хоть я и не ожидал иного. Нет, ничего ужасного не случилось, части его были целы и даже надежно пригнаны друг к другу, но все вместе изменилось до неузнаваемости, словно отрицая робкие попытки вновь прикинуться прежним собой. Пожалуй, никто другой не заметил бы разницы, и любой из моих приятелей без труда узнал бы меня, лишь наверное задержавшись взглядом на один лишний миг, но самому мне было куда виднее. Притворяясь бесстрастным, я глядел и глядел – пытаясь разложить по полочкам непрошеную новизну, строя в голове длинные ряды, сличая проекции и формы, путаясь в именах и списках. Хотелось осознать и привыкнуть поскорее, если уж не возмутиться и не изгнать, но привыкнуть не получалось – чистый лист словно таил в себе россыпь знаков, неразличимую до поры, смазанную мельчайшей рябью. Что это – твердость и упорство или одна лишь горечь? Мне не разобраться и не постичь, или здесь просто плохо видно?

Потом, утомившись, моргнув раз и еще раз, чтобы прогнать мутную пелену, я перевел дух и вгляделся вновь. Что-то все же было не так, что-то нарушало симметрию, и, повертев головой туда-сюда, я разобрал наконец – на левой щеке отпечатался след, хитроумное пятно на манер обезьяньей лапки, небольшое, но заметное даже и в этом, не слишком чувствительном отражении. Да, подумалось язвительно, пусть сам нашел ответы, на что не замедлили указать, но для других тоже оставили пометку – так оно, как видно, понадежнее. Чего казалось бы стараться, дело частное, ан нет – на всякий случай, для пущей ясности. Или это мне – чтобы я не забывал теперь? Но я бы и так не запамятовал, напрасный труд, озаботились бы лучше чем-нибудь другим. Или это таким же, как я – сколько их ходит еще, замеченных, не замеченных, помеченных, ускользнувших?.. Ясно одно – даже одним количеством, одной беспорядочной суетой можно добиться кое-чего, и мир рано или поздно обращает на тебя внимание. Но толку от этого – малая малость, все равно ничто вокруг не изменится ни на один штрих, лишь меняешься ты сам, чувствуя, что не успеваешь ничего доказать.

Я потрогал кожу на щеке – она была гладкой, лишь быть может воспаленной чуть-чуть. Тот, другой, смотревший на меня в ответ, вдруг ухмыльнулся и подмигнул обреченно, или это я подмигнул ему, трудно было отличить, да и к тому же этот кто-то вполне годился на то, чтобы оказаться мной – он был иным, но с ним можно было сжиться, особенно при отсутствии альтернатив. Вот альтернатив-то было по-настоящему жаль – я выругался в бессилии, а потом, вспомнив разом все, что случилось со мной накануне, стал хвататься беспорядочно за обрывки мстительных мыслей, замельтешившие вдруг в распухшей голове, порываясь тут же что-то оспорить и что-то решить, но признавая всякий раз, что все уже решено и так. Смысл решения непонятен, если уж начистоту – налицо лишь унижение, которым обескуражен до сих пор, высшая степень смятения, край отчаяния, к которому подвели вплотную. И уже не изменить, не прояснить, не добавить; «четырнадцать ступеней!» – резануло воспоминание, я застонал от ярости и ударил кулаком по зеркальной глади, разбивая ее на сотни осколков, крича что-то бессмысленное далекому горизонту, призывая кого-то и кого-то гоня, но уже через несколько минут успокоился окончательно и холодно усмехнулся обоим – себе и тому, кто опять отражался в моей импровизированной амальгаме, опрокинутой навзничь.

Всходило солнце, косые лучи резали берег на неравные части. Прошедшая ночь отзывалась ломотой во всем теле и звоном в ушах. Я помнил, хоть и не очень твердо, как упал вчера на песок после того, как улетели те, измучившие меня, к которым я не желал даже подбирать слов, как потом отполз подальше от воды, догадавшись стянуть мокрые ботинки, и проспал до утра под открытым небом, завернувшись в куртку, обмотав свитером ноги и подложив сумку под голову. Проснулся я от холода и все еще не мог согреться, несмотря на вырытый водоем. По всему телу пробегала дрожь, начинаясь снизу, от вновь надетых, но так и не просохших башмаков, а лицо горело, и испарина собиралась на лбу липкой пыльцой. Я вяло подумал, что заболеваю, но тут же и позабыл об этом, заглядевшись на горизонт, над которым поднимался яркий оранжевый диск, увлекшись невольно величественной картиной, в которой было все – и надежда, и простор, и вечность. Воспоминания померкли вдруг, сделались бесплотны и зыбки. Вчерашнее, от которого, казалось, не отделаться ни на миг, отступило и съежилось в дальнем пыльном углу. Меня охватило острое чувство жизни, захотелось сразу всего, как бывает в летучем сне, и я расхохотался во весь голос, даже и не думая о том, что вдали могут показаться точки, вырастающие в непрошеных судей, или и без них кто-то услышит и истолкует превратно – мне не было дела, самое страшное, убеждал я себя, осталось позади. Я повторял это про себя вновь и вновь, и слова затверживались в слепок, в прочный кристалл, который можно вертеть, побрасывать и ронять, не опасаясь повредить грани, и я понял, что нашел формулу, надежную и устойчивую, как заклинание, созданное целым поколением алхимиков, формулу, которая может объяснить необъясняемое и охранить от безумия, ежели таковое подкрадется неслышно. «Страшное – позади», – произносил я с удовольствием, облаченный в невидимые доспехи, а потом что-то еще запросилось на язык. У формулы существовала другая часть, и мои речевые органы, словно отдельно от меня, искали ее, производя на свет странные звуки. Наконец, будто мгновенный молниевидный сполох пронзил сознание насквозь, и я выговорил негромко: – «…но о главном – молчок!» – и это было именно то, что требовалось для окончательной победы – пусть недолгой и не видной никому другому. Я сидел на берегу и смеялся над всем остальным светом, поставившим мне ловушку и поймавшим в нее, но не погубившим до конца и, наверное, не знающим, что делать со мною дальше. Известно ли мне самому, что делать дальше с собой? Еще будет время разобраться, а пока – «о главном – молчок!»