Изменить стиль страницы

Я полез в карман куртки, достал несколько купюр и отделил самую крупную, подумав довольно-таки равнодушно, что, наверное, переборщил в притворстве, и сейчас меня раскусят. Но Каспар не выказал никакого беспокойства и поглядывал на деньги вполне благосклонно. «Нас тут, это, двое… – сказал он вдруг. – Добавить бы». Я отделил еще одну бумажку, а Каспар неожиданно вскочил с места и подошел вплотную. «А про ребят ты мне не заливай, понял?» – дохнул он в лицо луком и винным перегаром, затем быстрым движением выхватил купюры из моей руки и стал подталкивать меня к выходу. «Не заливай, – еще раз шепнул угрожающе перед тем, как мы оказались на улице, и крикнул, отвернувшись: – Фантик, проводи…»

Сержант подошел к нам, довольно ухмыляясь. «Вон туда пойдешь, – махнул он рукой на юг, – через пять километров деревня. Оттуда уже выберешься легко. Берега держись», – прибавил он, вздохнув. Я кивнул, глянул, чуть оскалившись, в направлении предполагаемой деревни и сказал им с той же развязной ленцой: – «Ладно, бывайте…» – все еще не веря, что меня отпустят. Полицейские молчали. Я повернулся и не спеша пошел к воде, забирая к югу.

«Что это у него на щеке?» – донесся до меня шепоток сержанта, и тут же раздался звук оплеухи. «Молчи, щенок!» – сердито прошипел лейтенант.

«Ты чего, Каспар?» – заныл Фантик, а тот все шептал яростно, матерясь через слово: – «Что да что – тебе какое дело? Учишь, учишь, а ты все как щенок какой… Осторожно надо… Здесь всякие… Было в прошлом году, а следы разные потом… На себя пеняй… Осторожно…» – и еще что-то, чего я уже не мог разобрать.

Солнце было в зените, силы оставляли меня, но я брел, стиснув зубы и не замедляя шага. Если дать себе волю и позволить отдых, то наверное уже не встану, – уверял я себя, – пять километров – нестрашный путь… Вода во фляжке кончилась, а чувствовал я себя все хуже. Возбуждение от встречи с полицейскими прошло, болезнь снова брала свое. Сердце колотилось, как бешеное, я знал, что у меня жар, но старался не думать об этом, намеренно возвращаясь мыслью к разговору с Каспаром – интересно, за кого он меня принял? А за кого мне считать его, если уж приходится вспоминать, чтобы время тянулось незаметнее? В голове было пусто, будто с доски стерли влажной губкой, лишь пройденные метры отсчитывались сами собой – шаг, еще шаг. Ступень, еще ступень – как это страшно, и боль невыносима…

Мне вдруг заново представился ход вещей – будто движется, поскрипывая, огромное колесо, только не раскрашенное в веселые цвета, как на ярмарке или в цирке, а мрачно темнеющее ржавым, коричневым, серым. Оно крутится в одну сторону, и темп его неизменен – даже если повиснуть на распорках и дергаться всем телом – неизменен, но и неуловим. Тебя поднимает над толпой и роняет вниз независимо от собственного усилия, а все, о чем ты просишь, сбывается не в срок, потому что скрытую суть движения не под силу осознать. Я чувствовал себя раздавленным и никчемным – как будто вчера у меня отобрали все, чем можно утешаться или гордиться втихомолку. Чужое лицо, подернутое рябью, вставало перед глазами, навевая уныние и страх, стоило лишь подумать о нем ненароком или потереть воспаленное место. Кого оно может обмануть? Разве что таких идиотов, как Каспар, а что делать мне самому всякий раз, когда не удастся сколь-нибудь складно себе солгать?..

Я клеймил судьбу последними словами, вновь отчаявшись и преисполнившись горечи, вопрошал с тоскою, что мешало мне повернуть назад, лечь в песок и не лезть на рожон, но тут же видел, словно воочию, огромное колесо, безучастно отмеряющее круги, и себя, ничтожного и бессильного, терпящего фиаско за разом раз, срываясь вниз, в песок и опилки, как и любой другой. После иных падений можно потом уж и не подняться, мелькнула отстраненная мысль и тут же отозвалась новым страхом – а может и мне после всего уже никогда не воспрять душой? Или – ладно о душе – может мне теперь и не выжить вовсе, и болезнь не случайна: унижение, горький итог, а за ними – смерть?

Это было ужасно, об этом нельзя было думать. Я хотел жить каждой клеткой своего тела, но чувствовал все острее, что идти становится невмоготу. Пот стекал по лицу, глаза отказывались видеть, измученные яркими бликами, я совсем уже было решил остановиться и отдохнуть, но тут впереди справа показались постройки, по виду походящие на жилье, уродливые и жалкие здесь, где стихии, казалось, навек утвердили свои правила и масштабы. Я попытался обрадоваться и не смог – лишь проглотил слюну, облизал пересохшие губы и повернул к ним, пошатываясь и загребая ногами песок. Дайте мне приют, я расплачусь сполна. Где ты, ясноглазая незнакомка с прохладной ладонью? У меня нет теперь рифм для тебя, остались лишь смирение и усталость, но я добрался – смотри, я уже тут…

Вскоре я подошел к первому из домов – осевшему в песок, с полуразвалившейся оградой и покосившейся крышей – и понял, что не могу идти дальше. Сердце готово было выпрыгнуть из груди, колени дрожали, и во рту отдавало железом. Я остановился, бросил сумку на песок и стал осматриваться, щурясь и часто мигая. К дюнам уходила едва заметная тропа, и там виднелись другие дома – тот, у которого я стоял, располагался на самом отшибе, образуя форпост или, напротив, безнадежный арьергард. Прямо передо мной из ограды был вынут пролет, так что получились ворота без дверей; за ними виднелось крыльцо и потемневший, но еще крепкий фасад, а на крыльце сидела худая старуха, молча поглядывая на меня и покуривая трубку. Я помахал было рукой, но не получил ответа и тогда, постояв немного и справившись с сердцебиением, просто поднял сумку и зашагал к ней, едва переставляя ноги. Она по-прежнему молчала и не шевелилась, лицо ее не выражало ни удивления, ни сочувствия, можно было подумать, что она слепа или совсем выжила из ума. Дойдя, я хотел сказать что-то, но язык не повиновался мне – я лишь кивнул головой, с трудом сел, привалившись к крыльцу, и забылся неспокойной дремотой.

Потом резкий звук ворвался в сознание, напоминая о чем-то неприятном и страшном, что было то ли во сне, то ли в иной действительности, полной тревог. Я открыл глаза и глянул вверх. Старуха исчезла, на крыльце было пусто. Снова раздался звук, грубый скрежет, и по спине пробежала дрожь, но напрасно – это входная дверь скрипела натужно, приотворяясь и вновь захлопываясь на сквозняке. Сколько я дремал? Быть может прошли годы, старуха умерла, а прочие оставили эти места? Почему меня опять не взяли?..

Тут дверь распахнулась от сильного толчка, хлопнув о стену и жалобно скрипнув в последний раз. Старуха вышла на крыльцо и остановилась передо мной, держа в руках потрепанную циновку. Я смотрел на нее снизу, неловко вывернув голову, и видел теперь, что она высока ростом и пряма как жердь, с иссохшимися руками и длинным морщинистым лицом. Она казалась неулыбчивой великаншей, суровой хозяйкой какого-нибудь неприступного края, но стоило моргнуть, как в облике ее, пусть столь же величественном, незаметно сдвигались какие-то черты, несколько ломаных замыкались друг на друга, составляя контур застарелого отчаяния, тщательно скрываемого или же столь давнего, что его сила успела иссякнуть впустую. Зрачки ее глядели неприветливо из-под кустистых бровей, а губы были плотно сжаты. С минуту мы молча рассматривали друг друга, потом она подошла ближе и положила циновку на ступени крыльца, там, где я сидел, прислонившись головой к нагретому солнцем дереву.

«Возьми это и уходи», – сказала она, почти не разжимая губ. Голос был колюч и сух, слова выходили раздельны, едва связаны одно с другим.

«Я болен, – проговорил я, стараясь не стучать зубами. Меня лихорадило, кровь стучала в висках болезненными толчками. – Я болен и не могу идти. Пусти меня в дом».

«Чего выдумал, – фыркнула старуха. – Дом мой, тебе там делать нечего. Тут много кто ходит, а мне к чему?»

С усилием я поднял руку и достал из куртки оставшиеся деньги, проговорив неловко: – «У меня, вот, есть… Я заплачу».

Старуха наклонила голову и, не произнося ни слова, долго глядела на мою руку с зажатыми в ней бумажками. Потом вздохнула и сказала хмуро: – «Ладно, давай-ка сюда. Все давай, а то растеряешь еще… – И добавила, видя мое сомнение: – Что останется, после отдам, сейчас-то тебе зачем?»