Изменить стиль страницы

«Никто не будет любить тебя так, как ты любишь себя сам», – говорила она мне, и я, как бы ни был глуп тогда, понимал, что это она про себя – не будучи еще уверенным до конца и лишь подозревая ее в скрытой слабости. Потом я узнал это точно, но гораздо позже, когда она и не скрывалась уже, и рыдала у меня на плече, делясь страшным открытием, которое было и не открытие вовсе, просто она боялась признаться себе до того. «Никто, никто не сможет любить меня так, как я люблю себя сама», – и я знал, что это значит – так, как любим друг друга я ее или она меня, потому что мы с ней одно, а все прочие немыслимо, неизмеримо чужды.

Впрочем, слова пришли, когда нам было уже за двадцать, и мы давно научились уживаться с действительностью поодиночке, лишь изредка соединяясь в сумрачной нежности, не ревнуя друг друга, но лишь сочувствуя разочарованиям и горьким уколам, достававшимся нам в избытке, тем более, что внешние покровы никак не хотели грубеть, размягченные нашим с ней единением, так счастливо найденным в детстве. Я-то думал, что всегда будет так уютно, и никто не отберет у меня ванильно-сладкой картинки, но мудрая Гретчен знала, что кривая не может вывозить бесконечно, а после и сам я неохотно это принял, хоть и прикидывался обиженным, так что наши вылазки на незнакомую территорию, краткие поначалу, удлинялись и учащались, в конце концов превратившись в более-менее сносное существование. Я даже дружил с ее кавалерами, иные из которых получали временный статус женихов, ни разу не подтвержденный впоследствии – пока на горизонте не появился Брет, но это уже другая история. Мне было легко с ними – я наблюдал свысока, как заведомый победитель. Мы смотрели на доску с разного ракурса – с моего было гораздо лучше видно – да и к тому же у меня над ухом не тикали незримые часы, заставляя поторапливаться, я лишь следил, как истекает чужое время, толкая на поступки, заводящие в никуда. Гретчен тоже привечала моих подруг, но женщины не столь простодушны – мне приходилось слышать неискреннее «как же все-таки дружны брат с сестрой», от которого попахивало двусмысленностью, что, однако, пропадала втуне, оставляемая нами без внимания.

Да и то – никто так и не поймал нас за руку, кроме несчастной мисс Гринвич, которая сама и поплатилась потом, хоть я, признаться, запаниковал вначале, когда она открыла дверь нашей спальни в самый неудачный момент. Однако, Гретчен рассчитала все точно, полагая, что увиденное не даст нашей воспитательнице спать спокойно в ту же самую ночь. После она призналась, что давно уже подозревала мисс Гринвич в некоторых странностях, улавливая своим острым слухом то, что я не различал среди ночных звуков, но тогда просто разбудила, ничего не объясняя, взяла за руку и привела к ее двери, а я лишь переминался с ноги на ногу, не понимая, что она затеяла. Тут же впрочем все разъяснилось: Гретчен распахнула дверь, и мы увидели мисс Гринвич в такой непристойной позе, что я непроизвольно отвел глаза – и наткнулся взглядом на предметы, разбросанные по кровати, тускло поблескивающие в свете ночника. «Посылочки из Лондона», – проговорила Гретчен негромко, но внятно, и несколько секунд все молчали, будто оцепенев, а потом лицо мисс Гринвич исказила гримаса, и Гретчен бросилась к ней и обняла за голову, жестом приказывая мне исчезнуть, что я и сделал с несказанным облегчением. После ни мы, ни она никогда не упоминали вслух об этих маленьких казусах, хоть мисс Гринвич и розовела поначалу, встречаясь с нами по утрам, а никто другой так и не приблизился к тому, чтобы пронюхать что-то – чем дальше, тем более мы становились осторожны, оберегая наш сокровенный мир.

Да, сокровенный, и иначе не назовешь – это был сферический кокон, выросший из начальной точки, безупречный по форме и все еще непроницаемый для других. Многое зарождалось там и пестовалось бережно, укрытое от внешних вихрей и перепадов температур – мои сумбурные сны, склонность к пугливым рифмам, так и не переросшая в сочинительскую страсть, совместные фантазии, полные бесстыдства и ласки, цифры и знаки, служившие нам шифром… Только с Гретчен я делился восторгами отроческих открытий, именно ей принес первое свое стихотворение, что стало потом нашей общей тайной, наделенной иносказательным смыслом – грустную песенку про Маленького Мальвинуса, которую я теперь уже позабыл. В памяти не осталось ни одной полной строфы, ведь это она хранила его для нас, зная мое упорное нежелание переносить придуманное на бумагу. Там было что-то про пыльный двор, про дом, похожий на наш и населенный невидимыми существами, а начиналось все очень весело:

…а Маленький Мальвинус

беспечно распевал

на пару с Крысоловом –

ля-ля, ля-ля, ля-ля.

Потом, однако, веселье тускнело, и Мальвинусу приходилось все хуже и хуже. Его, как и всех приятелей-невидимок, шпыняли из угла в угол – без всякого умысла, просто не желая замечать – а когда он нашел-таки способ раздобыть себе плотскую оболочку, к ним тут же прилетела хищная птица и утащила Мальвинуса неведомо куда. Стихотворение кончалось так:

И кто о нем заплачет –

ля-ля, ля-ля, ля-ля –

в заснеженную зиму

в безвестном декабре? –

и Гретчен чуть не всякий раз и впрямь проливала нечаянные слезы, а я утешал ее с оттенком покровительства, столь редкого в наших отношениях, где негласно, но твердо верховодила она.

После были другие строки и другие тайны, но не это составляло содержание того, что под коконом – а уловить содержание непросто и еще труднее назвать его словом. Быть может, главное было в том, что никакая мелочь нашего мира не пропадала даром, не выбрасывалась второпях и не забраковывалась по недостатку терпения. Терпения у нас было хоть отбавляй, и любопытства тоже имелось в достатке, так что из любой частности выстраивалось нечто большее – до тех пор, пока кокон мог это вместить. Мы не могли наскучить один другому, наши измышления, нагроможденные вповалку, оставались желанны, всегда имея наготове слушателя, способного внять и вникнуть. Из каждого сравнения могла родиться целая повесть, самый тихий звук мог зазвучать аккордом и поведать о далекой грозе, камнепаде или страшном звере, а краски и очертания оживали повсеместно, дразня многообразием, даже и не снящимся никому другому. Так легко было придумывать свое, зная, что тебя не оспорят и не одернут, так заманчиво мерцали вдали россыпи блестяшек, каждая из которых могла оказаться золотой монетой, что даже и повода не находилось усомниться в реальности нереального – благо, никого вокруг не нужно было убеждать в том же.

Оглядываясь назад, я вижу там, под коконом, первые ростки беспечных еще усложнений всего и вся, склонность к которым развилась потом в полной мере – пусть лишь у меня одного. Гретчен предпочла свой путь – и это ее выбор – но тогда ничто не хмурилось на горизонте, мы резвились как дети, представляя и переиначивая по-своему названия и формы, следствия и причины. Конечно, суждения наши были еще незрелы, и, усложняя в каком-то смысле, мы упрощали в смысле другом, более безжалостно-верном, не изыскивая обратных путей от фантазии к действительности за окном. Но действительность не трогала нас, нам не было до нее дела, а всякого рода истины заботили куда меньше смешливых полудетских радостей и затейливых игр.

Не трогала, заметим, до определенного времени. Любая обособленность чревата своей тревогой, и неуязвимость нередко обращается паранойей – кажется, что снаружи поджидает нечто, без чего дальше никак. Никто не виновен, ты сам начинаешь томиться теснотой затвердевших стен и стучишь, стучишь – выпустите меня. Там опасно, увещевают тебя, там плохо и страшно, но ты не слушаешь, преисполнен упрямства, и стены разрушаются – иногда на удивление легко. Так и наш мир: хоть он и был взаправду, но, взрослея, каждый из нас ощущал угрозу – все острей и острей. Что-то было неладно между нами и прочими, обретавшимися вне его, какие-то сигналы, даже посланные по правилам, отчего-то прерывались на полпути. Создавалось ощущение, что нас не слышат или не хотят слышать и зачем-то несут бессмыслицу в ответ, на которую, хоть умри, нечем откликнуться, даже под угрозой прослыть чванливыми невежами. Самые лучшие намерения увязали в трясине непонимания, и острые коготки стали царапать уже не по-детски, так что пришлось стать осмотрительней и осторожнее в маскировке.